Ася Анистратенко. Проза жизни. Рассказы.

пойдем с тобою гулять

Весна в том году была сумасшедшая - то ли потому, что високосная, то ли потому, что вызывали ее почти по-язычески, почти камланием.

Вдруг собрались, взяли всяких вещей и сказали: пошли. Куда пошли? На вышку. Почему на вышку? Потому что первое марта, и пора есть пирожки с грибами.

Вышка – в прошлом геодезическая - торчала посреди леса, метрах в двадцати от шоссе. Вверх вела отвесная железная лестница без перил и страховки.

Девочка сказала: я боюсь.

Ей сказали: ничего, вы налегке, мы с рюкзаками.

И все полезли, и она полезла тоже, и боялась смотреть вниз, под ноги, и боялась оторвать глаза от очередной перекладины, а наверху ее встретил мальчик и помог перебраться на площадку, и на лету поцеловал – незаметно и крепко.

Вышка поднималась над вершинами деревьев, и было видно замерзшее море, остров Тайвань и неразличимое с берега пространство за Тайванем, как будто двухмерная картинка вдруг обрела дополнительное измерение глубины.

Было видно малоэтажный Городок, точнее – редкие крыши над соснами, и было видно другие части мира, вдаль, до самого туманного Камышинского плато, где дымили трубы ТЭЦ-5.

Наверху была восьмиугольная площадка с настилом из досок и дыркой посередине, и хлипкие перила ограждения – внутри, вокруг дырки, и снаружи, вокруг площадки. Из дырки рос наконечник вышки, и можно было еще забраться на человеческий рост вверх, но на это у девочки никогда не хватило бы духу.

Все стали деловито распаковывать рюкзаки и доставать оттуда термосы и фляжки, и пакеты, и в них оказались вареники и пирожки, и даже стеклянный графин, и апельсиновый сок, и тонкостенные стаканы. На перила была выставлена снедь, стаканы дрожали на ветру, и девочка пугалась, что сейчас ухнет.

Ухнула салфетка и пошла, закручиваясь спиралью, планировать на далекий невидимо ноздреватый мартовский снег.

Долго падала.

Девочка пила сок и с тоской поглядывала по сторонам, мечтая, что прилетит вдруг волшебник, и именно в вертолете, и снимет ее отсюда, потому что вниз лезть казалось еще страшнее.

Съели пирожки, стали еще танцевать сиртаки вокруг дырки в настиле, и от этого уже окончательно закружилась голова, и девочка спускалась почти последней, только когда немного унялось.

Внизу все стояли, и мальчик встретил ее, но уже не поцеловал.

*

По ночам он дежурил сторожем в магазине спорттоваров на проспекте Строителей. Там был телефон, и можно было говорить сколько хочешь, и они говорили.

Телефонный провод лежал неудачно, в него все время сочилось чужое радио. Кажется, это был «Маяк». По ночам часто передавали джаз, и они иногда замолкали и слушали какую-нибудь удачную мелодию. Потом радио тонко пикало: «Московское время двадцать три часа», и это значило, что пора спать.

А она захлебывалась словами, в кухонной темноте она говорила в трубку: я не существую. Я не чувствую своего тела, говорила она, я точка на мембране этого телефона, я вся тут, без будущего и прошлого, понимаешь? Я точка, я тут.

*

Весна была бурной, и тепло пришло не по графику, а просто так, уверенно и нахально. Даже опытные семена пшеницы, по которым агрономы узнают весну, проросли на три недели раньше срока.

Мальчик съездил в Японию и вернулся, и на нервной почве привез нейродерматит на обе руки, пришел в тонких белых нитяных перчатках, как всегда, голодный, и она кормила его курицей в супе и смотрела, как ест.

Золотистый в пыльном луче, он ел суп, потом бросил ложку и стал гладить девочку по голове дрожащей рукой в перчатке. И говорил, что идеалист и романтик, а она сидела возле его коленей и слушала, и он нагибался и целовал ее глаза и губы, на глазах у белого дня и голого окна, на глазах у апрельского солнца и всего мира, на виду у недоеденного супа.

В апреле стало плюс двадцать, гулять с собакой она выходила в шортах и джинсовой куртке, а осторожные сибирские женщины шли навстречу в меховых шапках и пальто.

Все текло и таяло, дружно и празднично, разогретая земля вкусно пахла, хотелось пропадать ночами, и они пропадали, гуляли, говорили, пока пес копался в кустах и выносил оттуда целлофановые обертки из-под мороженого и толстые обгрызенные палки.

Тридцатого выпал неожиданный снег, а уже была кой-какая зелень, и дико проглядывали три фонаря сквозь ветви деревьев, черно-зеленые в ночном неоновом свете, и сквозь белые-белые хлопья.

Кажется, тогда поссорились, а потом опять помирились. Был какой-то из первых майских дней, из тех, когда, о чем ни подумаешь, все сразу же бросается в глаза. С утра они почему-то ездили в дальний Город, в редкие гости, на Затулинку, а потом пришли на вальсы. Танцевали в холле «восьмерки», и у входа стояло много народу, и опять было – кого ни вспомни, сразу приходил и отвечал на все вопросы.

Девочка с утра хотела на море, и вот после вальсов все опять стояли на улице, не хотели по домам, решали – куда, и вдруг действительно пошли на море. К вечеру все-таки подморозило, а у мальчика были в рюкзаке запасные джинсы. В каком-то подъезде она переодевалась в чуть-чуть большие и чуть-чуть длинные вельветовые одежды, и вышагивала потом по улице, и смеялась внутри.

Над морем висела большая луна. Той весной вообще в небе происходило всякое – прилетали кометы, вставали затмения, а тут было полнолуние, и лед под луной, и странный, каменистый, замерзший песок берега.

Они стояли у кромки ледяной воды и говорили о чем-то, и смотрели на луну сквозь брелок-призму, привезенный из Японии.

А потом, часа в три уже ночи, шли вверх по Морскому проспекту, и она выдумала и сразу рассказала одну вещь, она сказала:

- Была бы я ученым, я бы придумала, как делать такие особые скульптуры… или не скульптуры… в общем, это новый вид искусства. Я бы делала так: там была бы фактура, и затейливые линии, и немного цвета, и обязательно тепло – такое живое, текущее, настоящее тепло, и все это было бы похоже на человека изнутри...

Одна девочка внимательно слушала, а потом сказала:

- Да это же любовь!

Эта девочка жила в «семерке», у нее все часто пили чай. Она знала, о чем говорит.

*

Гулял мальчик быстро, одновременно немного подпрыгивая и пришаркивая, и его, длинноногого, можно было узнать за километр – по походке и узкой стати.

За длинноногость и некоторые особенности характера его звали Страусом – когда обижались, он это прозвище не терпел. Когда любили, звали просто по имени.

Однажды все сидели в «семерке» и ждали его, а он поймал по дороге ежика, положил в рюкзак и пришел на поздний чай.

Ежа в рюкзаке укачало. Ежу было дурно.

- Дайте ему молока! Дайте ему яблока! – говорил кто-то, но еж ничего не мог есть, не мог даже свернуться в клубок – так ему было паршиво.

Ежа погладили по брюшку и положили на пол – очухиваться. Очухался и резво потрусил за диван. Из-за дивана полчаса доставали, стараясь не разбудить спящего ребенка.

Ночью ежа торжественно выпустили в заросли возле «семерки».

*

В Городке было много ежей и зарослей, и много было леса.

В лесу был ботанический сад, а в нем – здоровенная и пустая бетонная емкость, похожая на цистерну из фильма «Белое солнце пустыни». Это место называлось «колпак». По боку колпака тянулась вверх металлическая лесенка, и можно было подняться на крышу, покрытую дырявым изоляционным материалом, и посчитать звезды, и покричать в голос. А с другой стороны в стене был пролом, и так попадали вовнутрь, светили фонариком в кромешную тьму, и на мрачной и внушительной высоте на луч отзывались диковинные растаманские видения – глаза, слова и иные непонятные картины смотрели со стен.

В колпаке можно было петь целой капеллой, гулко и прекрасно, и некому было бы слышать – глухой лес, овраг, тишина, ночь.

Они пришли туда однажды, девочка и мальчик, после большой ссоры, почти молча. Пришли по трубам через овраг. Трубы толстые, в оплетке из минеральной ваты, идти по ним в полночь, держать друг друга за руки – то еще развлечение.

Стояли на крыше, жевали фисташки из пакета и смотрели на звезды.

*

Май истекал, цвела черемуха, и все чаще были ночные гости, и все чаще не те. Улетели все кометы, накопились обиды и умолчание о главном, и неверные обещания, и необещания вовсе.

По ночам мальчик все еще дежурил в магазине спорттоваров, но уже редко когда звонил, и у него всегда было занято.

Вскоре за весной наступил честный июнь, с плохой погодой и вечерней хандрой.

Мальчик решил жениться на внимательной девочке из «семерки».

И все говорило о том, что прошла пора колпака и вышки, ночного телефонного джаза, и не будет больше ничего, и останется лишь – пустяковая россыпь воспоминаний и несколько песенок. Из тех, которые он слушал молча, сидя на полу возле шкафа, и так прижился, что долго еще пришедшему гостю говорили: а тут не садись, тут у нас призрак. Впрочем, гости особо и не метились, обходили это место стороной.

зимамосква

Ох уж мне эти поездки, когда с самого начала все не заладится, и непонятно потом, не то зря уехал, не то лучше бы не приезжал.

Вот тогда тоже было, две недели - как один день, и весь через жопу.

Началось с того, что пришла на Московский вокзал, глянула – поезд стоит, до отправления двадцать минут, а у меня вода не куплена. Пошла покупать, неспешно возвращаюсь – и вижу, как последний вагон уходит в ночь, весело помахивая хвостиком. Хвостик у вагона красный, с лампочкой.

Чуть кондратий не хватил, честное слово. Конец декабря, билетов на Москву не купишь, а завтра самолет.

Отдышалась, к перронам пригляделась – оказалось, пока я за водой ходила, мой поезд от локомотива отцепили и перегнали на другой путь.

И так всю дорогу.

В вагоне дуло, под утро кашель и сиплое горло. Выхожу в Москве – рань, семь утра, рабочий еще, предновогодний день, девать себя некуда. Стаканчик кофе на вокзале выпила, а дальше-то что?

Города не знаю совершенно, мало ли, что была сто раз, все проездом.

Пошла по азимуту, под мост – куда-нибудь, думаю, да приду.

За мостом проспект – широкий, светлый, пустынный. Здания стоят все такие важные, банки, в них бабки. Иду по (прочитала табличку) проспекту Сахарова и боюсь: в этой Москве не знаешь, откуда кто выскочит, да как пальнет, как сумку с плеча сдернет. Страшно тут жить, наверное.

Дошла до перекрестка, по крышам видно, центр поближе стал. Тут – Сретенка. Название красивое. Пошла по ней.

В магазинчике уже открытом купила яблоко и бутылку воды. Яблоко водой сполоснула, салфеткой вытерла (бомжатские привычки), грызу. Сретенка с переулками вниз вьется, хорошо.

Я в Москве-то часто бывала, от поезда до поезда, но так, чтобы гулять – лет десять не доводилось.

И тут бульвары как пошли вниз-вверх, а слякоть подмерзшая, температура возле нуля – то снежок посыплется, то растает все, и лед под тонким слоем воды. Скольжу по бульварам, там собак гуляют, два чау-чау прошлепали на сворке, а я верхом на лавке, на спинке – спинка только из сугроба торчит – яблоко грызу, воду пью и курю. Хорошо!

Это хорошо было, да. И песенка в голове крутится, крутится, пишется: «Я буду бродить по смешной новогодней Москве…».

Я песенки тогда еще писала, представляешь, как давно это было? Тебе, а кому же.

Потом в метро какое-то пришла и поехала кататься и спать. Еще одна бомжатская привычка.

Поспала и вышла на Чистых прудах, там у меня Дело было.

А мне нельзя, между прочим, бывать в каком-нибудь месте просто так, а потом – по-правильному. Все запомню вроде правильно, а из-под правильного у меня все время будет проступать просто так. И до сих пор: приведи на Чистые, спроси: где тут центр Ролана Быкова? Я и не знаю.

А мимо ходила, вывески читала – миллион раз и еще как-то раз сверху.

Там, в центре, офис был, а в офисе – братцев однокашник, солидный такой брунет. У него конверт был с билетом. 1998 год, самый-самый конец, тогда авиакомпании… позиционировались. И вот Трансаэро спозиционировалась так, что можно было набрать купонов на полетах и на эти купоны отдельно и бесплатно прекрасно полететь. И брат мне таким образом на билет до Новосибирска набрал, выписал меня, значит.

Билеты я взяла и поехала дальше, по второму делу. Время уже такое, нормальное, уже Москва ожила.

Приезжаю, значит, на Киевскую – то ли сориентировал кто, то ли я карту где нашла, но, в общем, Саввинскую набережную решила с Киевской искать.

Выхожу – красота! А тогда еще пешеходного моста даже не было, один Бородинский. И я по нему давай на тот берег реки. Иду, по сторонам смотрю, это тоже хорошо вроде как. И опять песенка какая-то крутится.

А на той стороне – известно, большой сталинский дом стоит, потом поляна перед ним, откос – и внизу набережная. И ни спуска, ни тропиночки – только обледенелое поле под слоем воды, неверный шажок – и загремишь прямо вниз по склону под колеса.

Как же меня занесло-то туда? А выбираться уже не с руки, решила идти берегом. Тем более, какая-то тетка пробиралась мимо, тоже сталкер, тоже дорогу на Саввинскую набережную искала.

И пошли мы с теткой гуськом, кой-где друг за друга придерживаясь, по этому ледовому бескрайнему, и в голове крутилось: «Я Москву переплываю, как корабль большое озеро…».

Там гаражи, сараи, вниз под горку, за заправку – и офисное здание. Чистенькое, тонированное во всех местах, а у меня ботинки по колени забрызганы. И что с того, что внизу ботинкочистящая машина стоит – я все равно не знаю, где ее включать.

Срамота, блин, провинциальная.

А дело у меня в компании Oracle, там другой братцев однокашник работает, надо ему передать что-то.

Вокруг лифты зеркальные, я в пуховике китайском. Как дружок братцев меня увидел, так и поморщился.

Это нехорошо, стало быть, опять.

Ну, где-то я потом гуляла по этой Москве, где – не помню.

Зато помню, сидела вечером часа четыре в аэропорту, и уж ни в каком не во Внуково, а самом что ни на есть Домодедово, сидела в температуре вся и писала стишок про женский алкоголизм – тот, который про пробку. Плодовитый день был, да.

А потом как-то все-таки до Новосибирска долетела, и тут все размазалось.

Помню ощущение дома. Когда утром проснулся, а на кухне голоса, и телевизор бубнит, и ложечки звякают. И сразу чувствуешь, что люди вокруг, что не один ты, а если повезет, так и пес придет сказать тебе доброе утро, и на бороде у пса – гречневая каша с бульоном.

У меня бронхит, на дворе Новый год.

У Аленки запеченная рыба какая-то прекрасная.

Аленка в новогоднем платье – черном, я в платье тоже – зеленом, сидим красивые. Это на Шлюзе еще, в старой квартире, на Сиреневом.

Мы сидим ночью, разговариваем, а телефон молчит.

А ты просил у меня телефон, чтобы позвонить мне в Новый год, и не звонишь, и я грущу, и время идет.

И мы куда-то идем потом ночью, через лес, а может, подвез нас кто, но я помню лес и тишину, и белый поскрипывающий снег под луной, такой сибирский Новый год. А шли мы, наверное, на вальсы, но этого я не помню.

И потом еще с Анютой в другой раз шли от Аленки, огибая дом, а там стройка рядом, и проход у торца накрыт досками, чтобы не свалилось на башку чего, и темень под вечер, еле тропинку вдоль забора видно, и вот мы шли-разговаривали, а у меня пустота под ногами оказалась, и я ухнула.

А Анюта беременная была, и ее пугать, вообще-то, не было нужно, но она оборачивается – меня нет.

А я в яме лежу, то есть не в яме, а в бетонном мешке – там вход в подвал, и я головой в сантиметре от бетонных ступенек, хорошо, шапка амортизировала, и ничего я себе не сломала и не покалечила, только хохотала долго, и рука болела еще, но это все фигня.

Кольцо еще разбила, нефритовое.

Я ничего больше не помню, только битое кольцо, которое из варежки потом высыпалось.

И как брат вез меня в аэропорт, и посреди Советского шоссе у него село колесо, а на улице минус двадцать с чем-то, а может, и все тридцать, а если я опоздаю на рейс, то билет аннулируется на фиг, Трансаэро не чарити, а все-таки авиаперевозчик. И я на какой-то тачке в аэропорт влетаю, а там уже не то что регистрация закрыта – посадка закончена, и тетеньки в кассе крутят пальцами у виска и говорят: ну, ваше счастье, что на это место никого не посадили.

В Москве я почему-то без билета на Питер, опять все не складывается, в кассах Ленинградского нет ничего до послезавтра, а мне так уже плохо, так уже хочется закончить эту нескладную дорогу, что покупаю у кого-то с рук билет на ближайшую «Юность» и в полчаса Москву покидаю.

Сразу идут контролеры, в билете фамилия «Зайцев», я в панике, и мы с соседом уговариваемся, что будем врать: что молодожены, и паспорта у нас в загсе, и мы тут едем по чужим билетам… но контролеры чудом проходят мимо.

В Питере оттепель, тебя нет на работе, болеешь, я невыносимо скучаю, звоню, ты жалуешься мне на радикулит, и почки, и что ты лежишь – не можешь повернуться, и смотришь телевизор в дверцу шкафа.

Явственно представляю себе отражение дергающегося экрана в полированной дверце.

Привычный капустный запах коммуналки на Шестой Красноармейской, на кухне спорят соседки, я сижу в темноте под вешалкой, и ты рассказываешь мне в трубку, как всю новогоднюю ночь играл с сыном в компьютерные игры.

набережная

Тетя Зина сидит в засаде под барной стойкой.

Тетя Зина знает, что стрелки подбираются к семи, и значит, нужно сидеть и ждать, и внимательно слушать. Вот-вот раздадутся быстрые легкие шаги, потом пауза, шуршание, стук, и вот уже каблучки неровно зацокают по плитам Набережной, и где-то будто заиграет тихая музыка. Каблучки процокают ближе и замрут, и с ними Люська, единственная дочь, четырнадцатилетняя рыжая бестолочь, замрет, вытянувшись в струну - пока загораются закатным алым паруса «Эспаньолы», пока ветер надувает их, и кажется, что вот-вот снимется с вечного прикола старый парусник и унесет ее, Люську, в дальние страны, где ждет непременно прекрасный юный принц на белом коне.

И тогда настанет время тете Зине подняться во весь свой внушительный рост, шмякнуть о стойку мокрой тряпкой и – раскатисто:

- Люська, марш с набережной! сто раз тебе говорено! Чтобы я не видела тебя здесь! Чтобы ноги твоей!.. Сколько можно говорить: пришла со школы, поела – садись уроки делай, книжки читай, нечего по набережной шастать!.. сил моих больше нет…

И подхватится Люська, и прижмет к груди пакет с растоптанными школьными тапками, и попятится прочь с Набережной, оступится раз на непривычных высоких каблуках, и все-таки уйдет – гордо, не оборачиваясь. До завтрашнего вечера.

А тетя Зина, продолжая бурчать, выйдет из-за стойки и примется за вечернюю приборку территории: снимет перевернутые стулья со столов, расставит их, готовясь к вечерней смене. Тут уже слева подойдут шаги, и ленивый Любкин голос спросит:

- Что, Зин? Опять свою Люську гоняешь?

- Кому какое дело? – отрежет Зина, свирепо оттирая въедливую жирноватую грязь с пластиковых столешниц.

*

Тетя Зина сидит в засаде под барной стойкой и ждет своего выхода.

Чтобы сделать барную стойку, обтянули мешковиной старую трибуну - прикрыли разлапистый барельефный герб Советского Союза; сбоку пристроили пару низких столиков, вышло вполне прилично. Внутри трибуны полочка – докладчикам бумаги примащивать, и очень удобно для стаканов, тряпок и прочего подручного реквизита.

Тетя Зина сидит под полочкой и вдыхает пыльный запах лакированного дерева и особый, электрический запах яркого, нестерпимо яркого света.

Вот-вот раздадутся шаги, и погаснет свет (безымянный мастер света), и заиграет музыка (оператор Володя, всегда навеселе, но дело свое знает), и рыжая Люська выйдет из бокового прохода, переобуется во взрослое и процокает до середины сцены.

Если считать, что барная стойка – это трибуна, тете Зине всего пятнадцать лет. Но широкий костяк, плотная фигура и немного грима делают свое дело. Да еще бесформенный рабочий халат пятидесятого этак размера. Даже Люськин отец – ну, то есть, не Люськин, а тот, который настоящий, реальный, - говорит потом брезгливо:

- Вашей буфетчице и играть ничего не пришлось… где вы ее только такую взяли?

Тетя Зина вытрет столы и устало сядет на лавку, расставив крепкие колени, и неспешно расскажет Любке о том, как охмуряла приезжего Феликса: что пришлось накрутить перманент, и намазать лак, и все деньги перетратить на тряпки, а зато теперь у нее есть Люська, и больше ей никого уже не надо.

Тете Зине всего сорок два, но в маленьких курортных городках бабий век считают на другие единицы. Тем более по осени, в конце сезона.

*

«Набережная» Юлиу Эдлиса - пожалуй, вторая по популярности пьеса в любительских театральных студиях, после «Восьми любящих женщин». А все потому, что в ней нет мужских ролей – пять одиноких баб, и у каждой свое маленькое, но убедительное злосчастье, и у каждой своя маленькая, но живая надежда, и для каждой по вечерам играет музыка и горят паруса «Эспаньолы». Паруса горят от розового фильтра в софите, но кому какое дело.

Премьеру готовили целый год. Ну, почти год – пока познакомились все, пока подучились на этюдах: а теперь ты идешь по горячему песку… а теперь ты идешь по битому стеклу… а теперь ты – манекен в витрине, и неловкая продавщица роняет тебя, протирая от пыли… а теперь увяжи в одной сценке три слова: «скелет», «ракета», «тихо», время подготовки – пять минут.

Расписали роли, и вышло – из восьми девчонок – пятеро в основном составе, и три Люськи в запасе, и одна еще совсем никуда не попала, но она вообще какая-то неудачная была, потом саркома в двадцать девять, но об этом пока ни слова, ни намека.

Занимались в длинном бараке за железнодорожной линией – клуб «Радуга», семь верст на оленях по нелинейным тропинкам забросанного листвой, потом заснеженного микрорайона «Щ». А репетировать разрешали в большом зале «Юности».

Отрабатывать аренду для районного Дома культуры – значит, в новый год по три утренника в день; тебя мажут зеленым и белым гримом, одевают в плащ, ты – инопланетянин. Крутятся блики от зеркального шара под потолком, и Галя, худрук, выходит к микрофону – вся в сусальном таком платье (хотя оно, может, было серебристым или вовсе голубым), – выходит Галя и говорит сладко: «Здрааааавствуйте, дети! Вы узнали меня? Не узнали? А ведь я – ваша Звездная Мечта!!!»

Потом едешь домой в автобусе с недосмытым гримом, и контролер боится подойти.

А первого числа звонит директор: нужно ехать на Демакова и играть елку для местной детворы.

Похмельная команда скоморохов собирается в стаю, пестрые костюмы на ватине поверх валенок и пуховиков. Мороз минус двадцать пять, в демаковском дворе ни единой живой души – переоценили детвору.

И все идут домой к Таньиванне, пить перцовку и сравнивать линии руки в свете низкого абажура.

Отрабатывать – это еще «Мультшоу», в котором тетя Зина играет роль Волка. Немыслимые шаровары из костюмерной, разношенная тельняшка из отцовского шкафа, оттуда же – старый жилет. Сзади прицеплен мохнатый серый хвост, на голове бескозырка «Отважный». И фингал под глазом – для пущей убедительности.

Сценарий писали сами: клоун Фунтик учит зверей грамоте. Там есть еще Заяц (любая Люська, какая посвободнее), и хитрая Лисичка, и есть еще Лев с большой поролоновой львиной головой. В «Мультшоу» много настоящей, в отрыв, беготни, стрельба из водных пистолетов и коронный номер – покрутиться-проехаться по столу на животе и свалиться с той стороны – аккуратно, ничего себе не свихнув, и снова пуститься не то в погоню, не то наутек.

«Мультшоу» играют и летом - в каком-то областном пионерлагере, где коровы заглядывают в окна деревянного клуба, и зимой, в кольцовской школе, и по всем прочим поводам и случаям.

Потом будет еще «Кошкин дом», и новогодний большой спектакль, но это уже в следующем году. А пока – «Набережная», и тетя Зина сидит в засаде.

*

Перед спектаклем был генеральный прогон, потом передохнули, и вот уже без пяти, вот уже почти. Занавес раздвинут, зрители заполняют зал – мамы, папы, братья-сестры и просто откуда-то пришедшая публика, неожиданно много. Их не видно, но слышно: покашливают, переговариваются, шуршат.

На сцене жарко, грим немножко плавится, тетя Зина поглядывает на часы, ждет.

И вдруг ее обдает холодным ужасом: во время генерального прогона запирали все двери в зал, чтобы не лезли любопытные. И левую, дальнюю дверь заперли тоже, и тогда как же войдет Любка, когда ей будет пора? А там все реплики по минутам, паузу заполнять нечем. Разве что вместе со столами сцену еще помыть…

Тетя Зина забывает о мандраже. У тети Зины в голове одно: кто откроет Любке дверь?

А занавес раздвинут. А народу уже полон зал. А трибуна-стойка чертова выгорожена, конечно, возле кулис, но не так чтобы можно было незаметно выбраться из-за нее.

Тетя Зина прокручивает варианты.

Выползти из-за стойки на четвереньках – рискованно и смешно.

Встать и с деловитым видом удалиться за кулисы - ну, положим, удалиться еще можно, но спрятаться обратно – опять-таки смешно, пропадет весь эффект от Люськиного выхода. Что же делать, что же делать?

На счастье, в кулисах пробегают сразу две запасных Люськи. Тетя Зина нечеловеческими бесшумными звуками привлекает внимание одной из них, жестами объясняется. Люська кивает и исчезает.

Повисает томительная пауза. Вот-вот начнется, а тетя Зина все еще не знает, ждать ей Любки или не ждать.

Наконец прибегает Таньиванна, взбудораженная не хуже других, показывает: все хорошо, дверь открыта.

Гаснет свет, раздается крик чаек, начинается волшебство.

*

Мама после спектакля:

- И вижу, появляется моя дочь: вся в красных пятнах от волнения…

*

На набережной курортного городка женские судьбы вершатся в сезон. По осени – подсчет цыплят, зализыванье ран.

- Большая любовь! На целый сезон хватило! – язвит Любка. Она из девчонок старше всех, и повидала всякое.

А большая любовь – это у главной героини, романтической Зойки.

Зойка дергает плечом. Выросшая Люська, не больше и не меньше того. И верит, верит, верит. И у нее любовь с москвичом Игорем, который зовет ее сниматься в кино. Это – интрига.

Пятая – принципиальная Алена, библиотекарь, поправляет очки на носу: «А я вам говорила!» Светке почти не приходится играть, она – учитель младших классов, ее роль на Набережной – самая грустная и самая неуклюжая. Ее принцы – так далеко, что не доплыть даже на «Эспаньоле», которая вовсе не корабль, а бар-поплавок, у нее только и есть, что паруса, обманно-розовые в вечернем свете.

Девчонки ссорятся и мирятся, любят и ненавидят, ждут письма и пишут эти письма, и все это - на Набережной, где мудрая тетя Зина (постаревшая Зойка, потерявшая надежду Любка, и не дай бог выросшая Люська, не дай бог!) машет тряпкой, собирает пустые бутылки и рассуждает о горькой бабьей доле.

В бутылке плещется коньяк (крепко заваренный чай), достали сигареты, закурили (мятая зеленая пачка North Star с ментолом, одна на все репетиции).

- Зина, много не лей, я коньяк не люблю, от него голова болит.

- А я тебе много и не предлагаю.

Осенью субботник – убрать лежаки с пляжа, сдвинуть столы. Весной субботник – поставить лежаки на пляж, развернуть тенты. Сезон!

- А давайте, девчонки, выпьем за любовь! Большую, чистую, светлую – как слон после бани!

И слышно, как кричат чайки, и серое море шлепает под парапетом.

*

После спектакля тетя Зина оглохла от волнения и усталости. В гримерке битком народу, у всех какие-то озадаченные лица. Подходит мама.

- Что? Что? – спрашивает тетя Зина.

- А ты на меня не кричи, - обижается мама, – Я тебе не Люська.

художница

День выдался на удивление зябким, по каналу бежала ершистая рябь, хотелось капризничать, сутулиться, прятать руки в карманах куртки. Вера грела руки в карманах и сутулилась, но капризничала втайне - вслух было неприлично. Она шла немного впереди, обособленно, слышала краем уха деловитую беседу спутников и продолжала немного дуться – нипочему, так, дань погоде, ветру с Невы, долетавшему через неширокий слой домов.

С этой стороны набережная канала упиралась в трехколенный мостик, и за поворотом, с Мойки, открывался Круглый переулок – невеличка-пасынок прямолинейного имперского града.

- Ее зовут Амайя, - сказал Сергей.

Дверь выходила прямо на улицу и была старой-престарой, как сам дом, как переулок, как собачонка, выскочившая навстречу, - и как художница, к которой они пришли.

В крохотную прихожую протискивались гуськом, снимали обувь.

- Вот, Амайя, я вам гостей привел, как обещал…

- Сережа, ангел мой! Сделайте одолжение, возьмите собаку на прогулку! Я не выходила сегодня…

Окно первого этажа казалось подслеповатым, и в тесной комнатке среди дня царили сумерки. Ни одной свободной стены, ни пустого пространства: картины, картины, картины. В рамах и без рам, прислоненные к обоям, подвешенные к потолку: букеты, натюрморты, лица – тяжелыми, сочными мазками. Лица удивленные, удаленные от любых реальных. Где не оказывалось места картине, находилось место гобелену, связке колокольчиков, вышитому полотенцу, глиняному кувшину.

Таня – человек рисующий – неторопливо и молча обходила комнату, приглядывалась. Вера сидела в качалке, машинально и слабо отталкиваясь ногой от пола. Слишком много вещей было в этой комнате с неровными углами, затемненными альковами и оконными нишами, и оттого Вера чувствовала себя внутри объемистой деревянной шкатулки, где, слой за слоем, год за годом - вперемешку, уложился весь истекающий век, его запахи, его имена и лица, его памятные мелочи. И в эклектичной этой смеси уютно размещался голос хозяйки.

Ей было, наверное, лет сто. Маленькая, хрупкая, на морщинистом личике – аккуратный макияж, волосы спрятаны под вязаную белую шапочку, руки в серебре - кольца, браслеты; брючный костюм. Представилась Амайей – «и никакого отчества!», - рассказывала о себе с готовностью и одновременно безразличием, будто заученную экскурсию вела для очередных пионеров.

- Я, девочки, художник, я работала на киностудии «Ленфильм»… - и называла фильмы и года, и фильмы были черно-белые, а года давние, очень давние.

- А сейчас я рисую для себя… и немножко для друзей… у меня много друзей! А еще я делаю вот что…

И достала откуда-то маленькую белую книжицу в твердом переплете, на обложке золотой вязью: Амайя Васильковская .

- Я не пишу стихи! Я плету слова.

И почитала на память «кое-что из раннего». И без перехода, с неожиданно живой ноткой коммерческой заинтересованности:

- Девочка, как вы сказали, вас зовут? Вера? Вера, у вас очень красивое лицо. Я хотела бы вас рисовать! Вера, приходите ко мне еще, я буду вас рисовать!..

Хлопнула входная дверь, вбежала собака, и Вера немного огорчилась, что Сергей не слышал про красивое лицо.

Амайя же крикнула в сторону прихожей:

-- Сережа! Сережа, вы знаете? Я - падшая женщина!

- Как так, Амайечка? – высунул голову из коридора Сергей.

- Я вчера пошла гулять и так упала!..

Чай пили на кухне, где было теплей от газовой плиты, и уютней от пыхтения какого-то особенного чугунного чайника, и лампа в плетеном абажуре светила особенно хорошо, свисала низко над столом, давала причудливые сетчатые тени и янтарный отблеск на лица.

Вера Павловна молчала и смотрела в чашку – тонкостенную, фарфоровую, и иногда поднимала глаза, и Сергей чуть улыбался через стол. Чай был насыщенным и вкусным, и дорогим был заграничный шоколад в распахнутой коробке. И Вере Павловне теперь думалось, что она сама – шоколадка, которая будет вот-вот съедена кокетливой Амайей и забыта навсегда, но это не было страшно, пока молодые лица в свете лампы светились загадочно и ласково. Хотелось прийти еще, посидеть под этим абажуром, послушать время и свистящий паром чайник. Но лето 1998-го не располагало к планированию, и случилось так, что больше никогда Вера Павловна не побывала в доме Амайи Васильковской, и портрет ее нарисован так и не был.

ущербность

Очередная ночь, которой не решить ничего.

Очередная дверь, снабженная английским замком.

Очередной рассвет вторгается в твое существо.

И все — ни для чего. И наступивший день — ни о ком.

Спускаешься в рассвет. Срезаешь путь случайным двором.

Неяркая зима похрустывает стеклами луж.

Заезжий музыкант с трубою в переходе метро —

Родился и умрет — с трубою, а не с той, чей он муж…

Становишься одной из Броуном воспетых частиц,

Заполнивших объем вагона в ширину и длину,

Качаешься среди застывших, неоформленных лиц,

Закрытых внутрь себя, вдогонку недожитому сну…

И ты — одна из них, расходная частичка судьбы,

Ползущая сквозь день под тяжестью себя самое

И, может быть, еще — инстинкта ли? привычки ли? — быть.

Быть только для себя. И может быть — чуть-чуть для нее…

Но мутною волной вчерашние накатят дела,

И трезвость бытия — секундная — уходит на дно…

А в то, что где-то есть молекула любви и тепла,

Не верится с тех пор, как сдан экзамен — классе в…

Давно.

Заезжий музыкант — расходная частичка судьбы.

И ты — один из них, хотя и урожден без трубы,

Крупинка естества, желающее спать существо…

Очередная ночь, которой не решить ничего.

Она: написала на бумажке и принесла. Вместе со своими неопределенными чувствами, но прежде их – желание разделить.

Он: расплылся в улыбке, прочитал. Улыбка ничуть не поплохела.

- Ты мне печешь стихи… и приносишь… прямо как пряники… а я и радуюсь!

- А и хорошо, что ты радуешься, - сказала и ушла.

Но это вчера.

А сегодня ей нужно было что-то проверить, какие-то свои логические выкладки, пришла и спросила в лоб (точнее, в русый затылок):

- скажи, а Т. знает о том, как я к тебе отношусь.

Не отвлекаясь от сложного макета, фыркнул негромко и выразительно:

- Ну, у тебя и вопросы… Знает ли… Да все, по-моему, знают. Кроме директора. И то потому, что ему это не интересно.

И тут она озадаченно села за соседний стол, уложила подбородок на руки:

- Погоди… а откуда все знают?

- Ну, откуда-откуда… Ты же не прячешься… Вот Пимыч на днях подходил, грозил пальцем, мол, что ты девочку дурному учишь, старый ловелас…

- Ты и есть. Старый ловелас.

Помолчал, глядя в монитор.

- ну, положим, ловелас… но не такой же старый…

И тут развернулся наконец:

- Вера! Ты что – обиделась? Ну, извини, пожалуйста… я не думал… я думал, ты выше всего этого…

Она: так же, не отрывая подбородка от сложенных на столе рук:

- Я-то выше. Ты-то нет.

- Это верно… - и снова повернулся к монитору. – я-то нет…

Встал, заходил по комнате.

- а вот смотри, я сейчас буду сканировать – видишь? Эта девочка, ей лет десять всего, выиграла соревнование по карате…

На фотографиях девочка: упрямые карие глаза, белое кимоно. Девочка в растяжке на полу.

- Мгм.

- А мне кажется, она на тебя похожа… глаза такие же упрямые… ВЕ-РА!!!

- М.

- Ну, кто так смотрит?!!

- Я.

- Ну, извини, пожалуйста!…

- Не за что.

Чуть позже они шли вдвоем через пустое темное пространство среди корпусов Менделеевского института. Светила яркая растущая луна, времени было около одиннадцати – поздний ноябрь. Он размышлял вслух, где бы взять десять рублей – как, я не выпью джин-тоника на ночь? Спасибо, спасибо, ты всегда меня выручаешь…

И, уже ближе к проходной, глядя на ту же луну:

- Вот посмотри, луна… ущербная… она как женщина. Все женщины немного ущербные.

- Таак.

- Нет, ну правда… а вот знаешь, мне повезло… я встретил одну женщину, которая вроде и женщина… а вроде и не женщина!..

- Хм.

- Вот она вроде такая… совсем не ущербная. Представляешь?

- Бесценная находка.

- Воот… ты понимаешь… а то мне кто не встретится, все непременно ущербные…

А джин-тоник уже куплен, все в порядке.

- Погоди… а я что, тоже ущербная?

Длинная пауза, за турникетами метро:

- Ну… ты же мне еще не встретилась…

- Как это? Знаешь ли… я тебе уже встретилась. Только ты еще не заметил.

Длинный-длинный эскалатор. Внизу парочка у колонны целуются.

- вот. Смотри. Глупые какие. Они думают, что они встретились…

Подкатывает поезд, им в одну сторону.

- Видишь ли… видишь ли, есть такое психологическое понятие – конструкт.

- Ну.

- Ну вот. Это, значит, что-то вроде шаблона… так вот. Представь. Вот эта женщина – она такая… что у меня ни один конструкт на нее не работает…

«Следующая станция – Невский проспект».

- Позвольте… а я что же? На меня – что же? Все конструкты – как часы?

Он задумчиво глотает джин-тоник, выдерживает паузу и:

- Понимаешь… но я же уже отказался от конструктов!

«Поезд дальше не идет, просьба освободить вагоны».

И на платформе «Невского проспекта» два чудака в полночь заходятся от смеха, бессистемно разбрызгивая джин-тоник по сторонам.

А с утра:

- Вы опоздали. Вы не выспались. Где вы ночевали?

- Где-где я ночевала… У мужа я ночевала…

- Видно, поздно легли?

И смотрит испытующе и весело.

- Вообще не спала!

- Вижу-вижу!

(А горница уже полна людей.)

- Что вы видите? Куда вы потащили эту бумажку?

- Это ненужная бумажка!

- Это моя бумажка! Оставьте ее мне?

- Это мятый черновик, и на нем ничего важного не написано!

- Оставьте ее мне!

- Она вам не нужна!

- Отдайте бумажку!

Хрясь-хрясь-хрясь! Это бумажка рвется. На мелкие-мелкие-мелкие кусочки.

единороги

Он приходил поздно вечером и говорил: «Больше не на кого ловить единорогов».

И это значило, что кто-то опять рыдал на его плече и рассказывал свою тайну, страшную или не очень. На его плече все время кто-нибудь рыдал, такое удобное было плечо, в синюю ковбойскую клетку.

Маленький городок, где все тайны делились на страшные и не очень страшные. Страшные бережно сохранялись, не очень страшные аккуратно помечались зарубками: кому говорить, кому не говорить, а в результате все не очень страшные становились совсем нестрашными и стекались в общий информационный котел, откуда каждый посвященный мог зачерпнуть своей стерильной поварешкой. А это ты знаешь? А это? Ну вот, ты все знаешь.

- Больше не на кого ловить единорогов, - говорил он, полунамеком, полузадумчиво-полуцинично, и укладывал голову Вере на колени, но так, чтобы видеть глаза Оли, своей будущей жены. И было ясно из полуцитаты, что в окрестных лесах перевелись девственницы, а из полунамека ясно было, что пока – это страшная тайна, но скоро тайна станет нестрашной, потому что кто-то опять дурит кому-то голову, и одураченный рыдает в клетчатое рубашечное плечо, не здесь, не сейчас, где-то. Покамест же – деликатно говорим о погоде, и желающие могут долить себе чаю, чайник на плитке в предбаннике блока, нехитрый общежитский быт.

Вера полунамеки понимала плохо и слушала вскользь. Она гладила и ерошила его густые русые пряди, впитывала идущий от них теплый запах – и удивлялась, как вкусно может пахнуть человек, его волосы, его кожа, его нестиранная водолазка. Так, должно быть, пахнут все любимые люди, думала Вера тогда, а что есть биохимия телесных соответствий, открыла для себя позже, много-много позже.

Ведь на нее в тот вечер можно было созвать всех единорогов края. На нее и на Ленку.

*

Ленка появилась раньше, в свои семнадцать, ее, верины, пятнадцать. Появилась вместе с новой театральной студией, куда приходила играть саму себя – благо в каждой пьесе находились под нее роли: гувернантка, чопорная старушка, учительница, принципиальная библиотекарша с холодно поджатыми тонкими губами.

Ленка была кубышка, по-сибирски крепкая в кости и широконькая в талии. Она бы даже могла считаться красивой, такой классический русский типаж, с прозрачными русалочьими глазами, блеклой, но густой русой косой, с бледным и правильным скуластым лицом. Но руки у Ленки всегда были холодными и всегда были стиснуты под высокой грудью, тонкие пальцы крепко зацеплены за локти, взгляд – тяжелый и ледяной, смеялась резко, вздохами, перепуганно прикрывая рот ладошкой.

У Ленки была работа – учитель начальных классах, и была беда у Ленки: ее остро не любили в родной семье. Взаправду ли не любили, или просто не нашлось вовремя переводчика, чтобы объясниться – ей с мамой, а маме с ней, - это неведомо, но вот – готовый был человек с травмой, с незалеченной дыркой в полдуши, как толстолапый щенок – бесхозный и голодный до ласки.

А Вера в те поры была – цельный, нигде не надколотый сосуд, ни трещинки, ни царапинки. Такая же по-сибирски крепкая, тяжелая в кости, с такими же прямыми, но больше в рыжину, косами, острая на язык, наполненная собой до краев. Вокруг Веры все время свершались чудеса, большие и малые, и дело Веры было только замечать, запоминать и рассказывать. Вера была вожак от природы: на пятачок примитивных девичьих идеологий, но такие увлекательные, такие убедительные и чудесные были о них истории, что за Верой шли и слушали, и проникались, и разделяли. Вера была как родник, и не экономила себя ни капли, и Ленка приникла к ней благодарно. И Вера взяла над Ленкой шефство.

Вера была как родник, а Ленка была как губка: впитывала все, что Вера говорила, принимала, как свое, разделяла и преумножала – кроме одного. Я ничтожный человек, говорила Ленка, меня не за что любить, говорила она, и Вера терпеливо отвечала, убеждала, уговаривала.

Потом влюбленный сокурсник нарисовал Ленке гороскоп. Ленка прочитала и просияла. Она всегда это знала и вот получила подтверждение.

- Я не могу никого любить, мне по звездам не положено. И меня никто никогда не полюбит. У меня это в гороскопе.

- Ой, да брось ты, пожалуйста, - говорила Вера. – Что такого может быть в звездах, чтобы ты никого не любила? И вот Мишка же тебя любит?

Ленка гордо хмыкала и перебрасывала косу через плечо. Ленка несла себя, как благонравная девица из какого-нибудь плоского британского романа, гордость с предубеждением в одном флаконе. И в любом случае Мишка по смешной фамилии Заикин был не ее герой.

Тем временем Вера закончила школу, поступила в институт, и на поступление родители подарили ей путевку в Питер. Странно дешевую путевку, всего на четыре дня. Благодаря дешевизне, и Ленку удалось сманить с собой. Ведь Питер был – культ, Питер был – сказка, Питер был – одна из идеологий. Питер надо было показать.

Стоял конец августа, и дождь лил все четыре дня, непрерывно, одна пара туфель всегда сохла на батарее. Но Вера упрямо шла в дождь и говорила с гордостью, показывая свое: смотри! смотри, какой дом! Смотри, какие на нем химеры! Это – модерн начала века! Смотри, какой шпиль видно! Это Петропавловка! Смотри, какая река! Мы с тобой – на острове!..

- Ага, - говорила Ленка, и добавляла торопливой скороговоркой, - а вот у нас в школе на прошлой неделе географичка такое отмочила…

Вера морщилась и показывала в другую сторону: смотри внимательней! Смотри, ты такого дома в Сибири не увидишь!

- Красиво, - вздыхала Ленка, и без перехода возвращалась к своему, наболевшему. - А вот мне мама недавно сказала, что она никогда детей не хотела, и что я у нее выродок, и что лучше бы я умерла…

И все же смотрела влюбленными глазами, и кивала, и забывала про свой насморк, и тоже бежала в дождь – «куда ты, туда и я, у нас всего четыре дня»…

Но что-то уже шло наперекосяк.

*

Не сразу, постепенно, понемногу, но оно копилось.

Ленка все ныла: я никого не люблю и меня никто не любит.

Мне двадцать лет, говорила она, и я ничего не достигла.

Знаешь, говорила она, я вчера на станции проползала под вагоном, и вдруг подумала: а что если никуда не ползти, а тут лечь и лежать. И никто обо мне не заплачет.

Ленку тянуло на непонятные подвиги: отказаться от всех провожатых и идти в ночь, одной, по самой опасной улице без фонарей, по темному лесу, идти гордо и бесстрашно и повторять потом: мне все равно, меня никто не любит, обо мне никто не заплачет.

И все скучнее было Вере говорить раз за разом: Лена, успокойся, ты чудесный человек, у тебя все нормально, у тебя все будет еще нормальнее, ты умеешь любить и тебя обязательно полюбят…

А потом Вера заболела, стала бледнеть и таять, Веры стало мало-мало, и уже не полон и не цел был ее сосуд, и не хватало сил тянуть на себе чужой груз и повторять раз за разом: Лена, ты замечательная, ты красивая, ты умная, у тебя все получится… Сил не хватало, сил было мало, а потом их раз - не стало вовсе.

И тогда Вера стала уворачиваться от Ленки, ускользать от нее, уходить, а потом сказала: послушай. Послушай меня, я серьезно, я не могу сейчас с тобой общаться. Мне надо побыть одной. Давай не будем видеться.

Конечно, сказала Ленка. Как скажешь, сказала Ленка.

И пришла на следующей неделе.

Лена, сказала Вера. Это важно. Я прошу тебя: давай не будем видеться. Я не могу сейчас общаться.

Я понимаю, сказала Ленка. И пришла на следующей неделе.

Они отправились гулять с собакой, Вера бурчала что-то сквозь зубы, а Ленка вновь завела свою пластинку: я неполноценный человек, меня никто не любит, и вот ты меня тоже гонишь…

Дальше Вера помнит не очень четко. Помнит только, что захотелось ударить Ленку свободным концом собачьего поводка. И помнит, что так стало страшно от этого замаха, что сама упала на снег и заплакала горючими слезами. И со снега просила Ленку уйти, уйти навсегда. Потому что не было больше сил.

*

Вера выздоравливала долго. По весне лежала в больнице, где ее слушали-щупали, но так ничего и не поняли. Летом на даче, в траве, кверху шоколадной спиной: смотрела, как трава растет, как течет жизненная сила в зеленых травиных стеблях. Читала книгу на шведском, много молчала. Перелетовала, потом перезимовала. Одна, все одна.

И Ленка появилась снова. Робко позвонила и сказала: знаешь, я тут нашла такое замечательное место, там танцуют вальс по воскресеньям. Хочу тебя пригласить.

А что, подумала Вера, люди. Люди – это неплохо. И согласилась.

Кругом была щедрая, звонкая весна, снег в сугробах опускался все ниже и рыхлел, темнел, ноздревел на глазах. Они шли гуськом по узкой тропке, и знаешь, сказала Ленка, там есть один такой мальчик…

Ого! сказала Вера. Ого, мальчик! И что мальчик?

Ну, у нас ничего, конечно, нет, отбилась Ленка. Но он за мной ухаживает!

У Ленки - мальчик, искренне радовалась Вера, событие-то какое.

А потом они пришли, и оказалось, что вальс – это целое дело, вальс надо еще уметь танцевать. Вера не знала, как переставлять ноги, и маялась возле батареи, тонкая и бледная, волосы в узел, серое шерстяное платье по фигуре. И тут - она тоже не помнит, как точно, но – возник, вычертился из-за угла, синяя клетчатая рубашка, сутулый, узкий, русый.

- Это Андрей, - гордо сказала Ленка, а Вера подумала: боже мой.

А он сказал: ну, пошли, буду тебя учить… понемножку.

И голова закружилась, а отчего больше - от первых квадратов или от того, что у него такие глаза и руки, - этого Вера не могла сказать ни тогда, ни потом.

Ленкин мальчик, думала она. Красивый ленкин мальчик. Не сметь. Не тронуть. Даже близко не подойти.

А колени дрожали, и голова кружилась, и сердце стучало часто-часто. Все от вальса, конечно, все от вальса.

*

Поздним вечером вышла с собакой и пошла по прямому проспекту под фонарями. И из-за самого темного куста выдвинулась узкая тень, иду с работы, какая разница, куда идти, можно тебя проводить? И они прошлись вдоль проспекта, туда и обратно, и тогда она почему-то рассказала ему про Ленку, все как есть, взволнованным и злым голосом, вот, смотри, что нас связывает, и что ты будешь с этим делать, это уже решай сам.

- А что нам, кабанам? Нажремся и спим, - помолчав, ответил он, и это была лишь самая первая страшная тайна, утонувшая в нем без отклика и последствий.

Больше не придет, заключила Вера. Испугается.

Он позвонил через две недели и позвал гулять.

*

В городке тех лет гулять означало именно то, что означало - целомудренно и просто. Пить не умели, да и в голову не приходило. Зато все гуляли и говорили.

И они гуляли и говорили: два часа, три часа, четыре часа, накручивая километры по тропам Ботанического сада, по пустынным улочкам, по задворкам городка… Собака увлеченно шарилась в кустах, выискивая то обертку из-под мороженого, то особо сладкую палку, то какую-нибудь грязную кость, и Вера бросала собеседника и лезла в кусты, изымать добычу из невидимо-черной собачьей пасти, а потом возвращалась, и они снова шли и говорили…

Каждый раз она думала: больше не придет, и каждый раз он звонил снова, выдерживая приличную паузу - две-три недели. Он говорил на прощанье: «Я, наверное, еще появлюсь… когда-нибудь…», и Вера уже знала, что это означает – да, появлюсь, ибо неуверенность тихого, совсем мальчишеского голоса была его отметиной, его особиной. Он звонил и говорил: «Вера? Это Андрей… кажется. Можно ли на тебя посмотреть?» И они снова брали собаку и шли в ночь.

Он был намного старше, опытнее, мудрее. Он держал дистанцию, но всегда появлялся снова. Он танцевал вальс и с ней, и с Ленкой, и со всеми остальными девушками. Девушек было, конечно, много, и многие (Вера начинала понимать) смотрели на него зовущими глазами, и многие рыдали на его плече, и всем он был понемножку нужен. Но уходил всегда с Ленкой.

Вера кусала губы, Вера говорила резкости, Вера делала глупости. Вера все время помнила: это ленкин первый парень. Нельзя. Нельзя.

Потом Вере стукнуло двадцать, и она уехала в сонную Англию. Три месяца, по вериным расчетам, было достаточно, чтобы что-то прояснилось. Или они поженятся, щедро отмеряла возможности Вера, или… еще что-нибудь случится. И в ожидании, в неведении, в одиночестве Вера сидела вечерами у берега Ла-Манша, где темнота, полоску за полоской, съедала блеск воды, и оставались только ночные огни паромов – Франция, Испания, Португалия.

Сентябрь иссяк, за ним неспешно прошли октябрь и ноябрь, и вот под конец декабря, под Рождество Вера вернулась в заснеженную и морозную Сибирь, где моментально простыла от перепада температур, потеряла голос начисто, обмоталась платком, засунула подмышку градусник. Тем же вечером зазвонил телефон, и негромкий, чуть шелестящий, такой знакомый голос сказал: «Вера? А это я… кажется… Хочется на тебя посмотреть…» А она, чуть не плача, шептала в трубку: как ты узнал, что я приехала? Как ты узнал? Как ты узнал?

*

Ленка так никогда ее и не простила. Долго маячила еще по углам обиженной тенью, вместе со своей гордостью, своим предубеждением, своими холодными и несчастными глазами. И подходила, и смотрела преданно, и уходила, нервно мотнув косой.

И даже то, что потом он все равно женился на Оле, не сгладило остроты обиды.

Но ведь мы ничего не делали, думала Вера тогда, гладя его волосы, мы ничего не делали, только говорили. Мы ведь только говорили. Только говорили. Кажется.

страна болгария

- Короче, тема такая, - говорит Роман, молодой, круглоголовый, крепкий. – Я тут как бы главный редактор…

Он говорит это, так упираясь кулаками в стол, будто только что отжимался на них, не снимая черного мешковатого пиджака, и с нетерпением ждет возможности продолжить.

- Я главный редактор… вот. Но я тебе честно скажу: мое дело – вкладывать деньги. Меня не прет, понимаешь, смотреть, где какая буква стоит… Меня вот от чего прет…

Снимает кулаки со стола, берет из стопки журналов верхний, распахивает на центральном развороте.

- Вот… тест-драйв для водных мотоциклов сделать и репортаж написать – от этого прет. Или вот в шоу внедорожников поучаствовать, команда журналистов против команды… не знаю там. Чиновников из мэрии. Вот это круто, да. А для текучки мне нужны люди… Ты Регинку еще не видела? Ну, увидишь. Вот Регинка, у нее обязанности – номер собрать. Но она… ну, ты увидишь. Она у нас человек с особенностями… в общем, ее еще тоже контролировать надо. Что такое, Наташ?

Входит без стука – красивая, рослая брюнетка, похожая сразу на Барбару Брыльску и на героиню актрисы Градовой в сериале про Штирлица.

- Роман, короче, тут такая тема… Ну, они не заплатили. Ну, то есть, как бы они заплатили, но они, короче, не на тот счет отправили деньги, в общем, я запуталась, помоги, пожалуйста, разобраться…

Вера прячет улыбку.

- Наташ, погоди минуту, мне с человеком надо поговорить… Я тебя позову, ладно? О чем я? Ну вот, я думаю, нам нужен литературный редактор… Чтобы я был спокоен. Ну, там, стиль поправить, запятые расставить… Ты ведь работала литературным редактором?

- Выпускающим, - поправляет Вера. – Но по сути то же самое.

- Ну вот… Работа спокойная, без авралов, ну, максимум, один аврал в месяц. Будешь хорошо работать – буду много платить. Не будешь работать… ну, у меня разговор короткий. Так что лучше работать. Идет?

- Идет, - говорит Вера.

Вере нечего терять. У нее ни дома, ни работы, ни денег. Она в очередной раз не сбежала в Сибирь, в очередной раз вернулась и начинает все с нуля.

Странным образом Вера проводит лето в пустующей квартире своей бывшей начальницы. У них с начальницей сложные отношения, но Вере не приходится выбирать. Пару недель она вздрагивает от каждого телефонного звонка, потом привыкает. Она варит себе кофе и капустный суп. Она смотрит в окно с седьмого этажа. Под окном цветет липа.

Вере нечего терять. Ее только что бросил любимый мужчина. Как-то обидно бросил, не сказав ни слова, растворился в большом городе, и Вера терпеливо ждет, когда это недоразумение кончится, и мужчина вернется. В том, что он вернется, Вера уверена: в свои двадцать четыре она уже знает, как заканчиваются истории. Это - еще не конец. Поэтому Вера досадует: дурак, и чего прячешься. Досадует, скучает, злится и ждет.

Это не лучшее лето в жизни Веры, но в шкафу стоит банка с круглобокими грецкими орехами, а в кухонном столе отыскался щелкунчик. Вера задумчиво щелкает орехи, один за другим, банка пустеет. С зарплаты Вера покупает пакет орехов и снова наполняет банку.

Чтобы наполнить банку, каждое утро она садится на раздолбанный гремучий автобус и едет до Финляндского вокзала. Оттуда – до «Балтийской». Оттуда – до Старо-Калинкина моста. Здесь, в небольшом подвале, дверь прямо с улицы, три ступеньки вниз, - сидит ее раздолбайская редакция.

В редакции все молоды, голодны и непрофессиональны. Они делают развеселый журнал о туризме, сто полноцветных полос, плюс реклама и обложка. Здесь все за деньги и попросту, прост и доступ к начальственному телу, просты и нравы.

Роману двадцать семь, он чуть ли не самый старший в команде – плечистый, румяный, с тяжелыми синими глазами. Роман понятно богат, он ездит на джипе и видел своими глазами, что такое Испания, Франция, Канарские острова. У Романа красавица-жена с модельной фигурой и годовалый сын. И еще у Романа – журнал «Семь ветров».

От близости реки в редакции всегда сыро, всегда холодно. Целыми днями народ бегает на улицу – кто с сигаретой, кто за плюшкой, кто просто погреться. Все равно по две недели кряду работы нет: неспешно собираются материалы, неспешно формируется план номера, неспешно приходят платежи и верстаются рекламные макеты. Потом - внезапная лихорадка: скоро сдаваться. Четвертую неделю редакция сидит допоздна, подбирая иллюстрации, сочиняя, заменяя, снимая и снова ставя статьи в распухающий номер. В последний день мужчины офиса небриты: такая традиция. Вот чистые полосы выведены, Роман ставит на них начальственную закорючку, полосы уехали в типографию, и еще два дня проходит в ожидании тиража... Наконец, привозят свеженький номер. Грубых опечаток и ошибок нет, ура, сбриваем романтическую трехдневную щетину, расслабляемся еще на две недели.

Вере работа в удовольствие. Здесь она отвлекается от своего муторного лета, изучая подробности отдыха в Греции, расписывая особенности ирландского фольклора. Да и люди в редакции забавны, есть на что посмотреть.

Выпускающий редактор Регина – взбалмошная особа двадцати двух лет. Природа выдала Регине некрасивое, подростково-прыщавое лицо и безупречную, классически вытянутую узкобедрую фигуру. У Регины черные ногти, плохое здоровье и никудышные нервы. Регина безграмотно говорит и пишет, не утруждая себя логикой в тексте; и при этом она, конечно, терпеть не может, когда ее тексты правят. Вера терпеливо воюет с региниными опусами, не замечая косых взглядов и разнообразных ядовитых стрел. У каждого своя работа.

Кирилл младше жены на пару лет. Он носит «казаки», слушает старый рок и всегда одет в черное. Кирилл выполняет в редакции неясные функции, что-то между курьером и продавцом рекламы, но таскает с собой визитку с гордой надписью «шеф-редактор». Насколько Регина экзальтированно утончена, настолько Кирилл простодушен и простоват. В этой странной паре Регина – главная; Кирилл искренне влюблен в жену и ведется на все ее капризы и причуды.

Наташка - ответственный секретарь, ей едва девятнадцать, и в ней бурлит юношеский максимализм. С серьезным лицом Наташка рассуждает о судьбах вселенной и тут же переключается на каких-нибудь своих знакомых и их сложные (простые) отношения. Знакомых у Наташки много, и у всех какая-нибудь любовь, поэтому говорить всегда есть о чем. Когда заканчиваются сплетни, остаются судьбы вселенной.

Наташка невероятно косноязычна, но мечтает быть журналистом. Она пишет плохие стихи и мается отсутствием нужных слов. Вере с Наташкой весело и просто, они болтают о разностях, сидя на качелях в соседнем дворе. Первые две недели после выпуска, лето, солнце: никто не заметит, если уйти на площадь за мороженым и вернуться через полтора часа. Наговорившись, они открывают дверь в полумрак редакции и останавливаются на верхней площадке лестницы, пока улягутся красные пятна перед глазами.

В июне под лестницей стучала по клавишам Лариса.

Лариса была совсем взрослой, хорошо за тридцать. Невысокая, обычная внешне, рыжеватые волосы в пучок, бледное веснушчатое лицо. Только глаза были приметными – красивые, большие, серо-перламутровые, выгодно высвеченные тонкой очечной оправой. Лариса писала статьи о салонах красоты и культурных новостях. Когда Лариса не писала, она набивала какой-то длинный текст. В одни дни объясняла, что это – роман, который она пишет вот уже несколько лет и когда-нибудь наверняка издаст. В другие дни роман отправлялся в коробки на дачу, а Лариса работала над диссертацией. По суггестологии, говорила Лариса. Суггестология, повторяла Вера, не очень понимая смысл. Это тебе не нужно знать, говорила Лариса, это из психотерапии.

Писала Лариса грамотно, четко, материалы сдавала в срок, с начальством держала точно выверенную дистанцию, с остальными – хихи да хаха, да быстрым матерком пропустить для цвета-запаха.

Такие бабы – взрослые, стервозные - Веру всегда привечали: то ли видели будущую ровню, а то ли заручались политической поддержкой. Вот и с Ларисой они как-то быстро сошлись, покуривая на крыльце, поговаривая о мелочах, о мужиках, о погоде.

И все было спокойно, пока не появился Ники.

Собственно, Вера его никогда не видела. Только фотографию у Ларисы в бумажнике: обычный смазливый синеглазый парнишка. Приходилось верить Наташке на слово: при Наташке он как-то заходил в редакцию, потом они с Ларисой обнимались на улице и ушли под ручку.

Самую завязку истории Вера пропустила. Ники болгарин, объясняла Наташка, он младше Ларисы на десять лет, и у них любовь. Болгарин – вот в чем, собственно, была основная загвоздка, а вовсе даже не в наличии у Ларисы мужа, бритоголового мужика бандитской наружности.

Вечерами Лариса звонила в Болгарию из кабинета Романа, чтобы никто не подслушал.

Вера не подслушивала и не вникала. Вера жила свое лето в каком-то тумане. Любимый мужчина все скрывался, а вместо него приходили разномастные кавалеры, однодневные, как бабочки. Приходил розовощекий хохол Загоруйко: Вера быстро отделалась от него, очертив словесный портрет идеальной женщины. Загоруйко потерял дар речи и ухаживания продолжить не смог, слишком уж идеальным был идеал, и слишком далеко была от него Вера.

Потом откуда-то появился рослый полукореец, божественного телосложения и неторопливого ума. После секса он имел обыкновение спрашивать: хм… а ты… хммм… почему не кончила? С ним Вере стало скучно.

После корейца был робкий еврей Островский, от тоски или скуки вильнувший налево. После еврея - доктор филологических наук с длинной фамилией, старательный и бездарный.

Вера уходила, отчаянно желая иного. Вера очень сочувствовала Ларисе, все-таки любовь, и все-таки Болгария - далеко. Как помочь Ларисе, Вера не знала.

Потом события ускорились.

- Решено: я еду в Болгарию, - сказала Лариса. – На дорогу нужно триста долларов.

Денег у меня нет, муж убьет, если узнает, но мне помогут друзья. У меня хорошие друзья.

И ушла встречаться с подругой, которая везла ей деньги. Встреча была назначена в восемь вечера на Сенной. Это было десятое июня девяносто девятого года. В восемь вечера козырек метро на Сенной рухнул. Семерых раздавило насмерть, и несколько десятков пострадавших развезли по питерским больницам. Ларису не зацепило, но подругу она искала три дня. Нашла в какой-то травматологии, с множественными переломами. Деньги, разумеется, пропали.

- Боже мой, - ломала руки Лариса. – Боже мой, что же мне делать. Никушка ждет, как же я поеду, боже мой.

Через два дня она заявила, что ушла из дома. Ушла в чем была, то есть в сером шелковом пиджаке, майке винного цвета и тонких черных брючках. С дамской сумочкой и без копейки денег.

Вера и Кирилл курили на крыльце. Мда, сказал Кирилл, ситуация. Мда, сказала Вера. Надо как-то помочь, вздохнул Кирилл. Мы бы взяли, но куда нам, мы и так с родителями живем.

Тем вечером они поехали к Вере. Взяли на троих бутылку водки, но не выпили и трети. Сначала говорили о чем-то, пели песни у открытого окна, потом Лара передернула плечами: я не могу с тобой, когда ты такая мутная. Кирилл, давай ее лечить.

Веру поставили посреди комнаты, и Лариса стала делать пассы вокруг ее головы. Видишь эти пятна, говорила она Кириллу, видишь? Вижу, отвечал Кирилл и размахивал руками, как самурай – мечом. Видишь, я тяну эти нити, говорила Лариса, видишь? Вижу, отвечал Кирилл. У тебя голова не кружится? спрашивала Лариса.

Голова у Веры кружилась. Вере было все равно. Ей хотелось, чтобы все это закончилось, и побыстрее. Чтобы Лариса уехала в свою Болгарию. Чтобы любимый мужчина (предатель) вернулся наконец и избавил ее, Веру, от темпераментных хохлов и трудолюбивых корейцев, от робких евреев и старательно пыхтящих докторов наук.

Кирилл отнес ее в постель на руках, уложил, задержался на пару минут. Вера плакала, он говорил что-то утешительное, пару раз погладил по волосам. Потом пришла Лариса, примостилась с краю. Дурной сон, думала Вера, дурной сон. И уснула, и снились ей белые кони в тумане на берегу невидимой реки.

- Я чувствую: случилось страшное, - кричала Лариса. – Мое сердце неспокойно.

Что, что случилось, спрашивали Вера с Наташкой, что делать, что?

Лариса причитала полдня, потом сказала: Ники попал в автокатастрофу. Он лежит в больнице, и я не знаю телефона. Боже, что мне делать, мне нужно ехать к нему.

Это был уже третий или четвертый день, что Лариса была в бегах и жила с Верой на Пискаревке. Она была одета в верины вещи, курила верины сигареты и ездила на трамвае за верины деньги.

- Откуда ты знаешь, что он в больнице? – спросила Наташка.

- Мне сердце сказало, - пояснила Лариса и ушла на улицу, курить. Когда она вернулась, на ее лице сияло озарение.

- Я знаю, что мне делать. Я продам свою почку.

- Что-что ты сделаешь? – спросила Вера.

- Я продам свою почку, - внятно и четко произнесла Лариса. – Я знаю место, у меня есть связи. Это нелегальный бизнес, но у меня есть люди. Они купят у меня почку, и я уеду в Болгарию.

Над Литейным остывал неподвижный городской воздух, бледнело небо – белые ночи, до синей темноты было еще несколько часов. Лариса и Вера торопились по проспекту в сторону Мариинской больницы.

- Скорее, скорее, - подгоняла Лариса. – Они все уйдут, надо обязательно сегодня…

- А может, не надо, Лар, - неуверенно говорила Вера. – Это все-таки опасная операция… Ларис, может, есть какие-то другие пути?

- Ты не понимаешь… Никочка в больнице… мне нужно ехать к нему… что я еще могу сделать? У меня ни денег, ни друзей, и муж охотится за мной, не сегодня-завтра найдет – и что тогда?

Они вошли в какой-то обшарпанный корпус, поднялись на четвертый этаж. В коридорах было ни души, девятый час. Ветер раскачивал створку окна.

- Жди меня здесь, я пойду договорюсь, - бросила Лариса и устремилась куда-то вглубь коридора, под вывеску «Урологическое отделение, вход только в сменной обуви».

Бред какой-то, вяло думала, Вера, какой-то бред.

Прошел мужчина в белом халате, посмотрел на Веру, но ни о чем не спросил. С Ларисой он, верно, тоже разминулся, потому что она вернулась через десять минут с потерянным лицом.

- Нет никого. Что же мне делать. Что же мне делать.

- Пойдем отсюда, - сказала Вера. – Будем искать тебе деньги.

- Нет, нет! Я не могу!..

Пойдем, повторила Вера, и Лариса поплелась за ней вниз по этажам, держась за синие перила с пятнами известки, жалобно шепча себе под нос. До Веры долетало лишь «Никочка», «бедненький», «приеду».

Вера продала пылесос. За него дали сто двадцать долларов. Еще около восьмидесяти насобиралось по карманам и заначкам. Остальное добавил Кирилл.

- Вы святые люди, - шептала Лариса. – Вы понимаете, что я уеду, и вы меня, может быть, никогда больше не увидите? Вы понимаете, что у меня нет денег на обратную дорогу, и я не знаю, когда отдам вам долг?

Лариса сходила на прием к болгарскому консулу и выбила себе визу и паспорт. О приеме она рассказывала сдержанно: консул - очень интересный мужчина. Звал на ужин. Я отказалась.

Вера думала: а может быть, запер дверь изнутри. А может быть, не было никакого консула, и визу открыли через ближайшее агентство. Вере было все равно.

Визу Ларисе открыли, впечатали в свеженький паспорт.

Лариса уехала, прихватив с собой любимую верину майку – зеленую, с надписью Boise Cascade, и верины сережки – золотые гвоздики с крохотными изумрудами. В чем была.

Роман поднял брови, но ничего не сказал. Муж Ларису не искал.

Лариса исчезла и сдержала слово: о ней больше никто, ничего и никогда не услышал.

дедушки

попутчики

Они одеты по моде прошлого века, и даже не последнего его десятилетия.

Разговаривают негромко, как заговорщики, сблизившись седыми макушками над пластиковым столом.

Который зрительно постарше – Василий. У Василия густые черные брови, очки в роговой оправе. Все, что он говорит, исполнено такого глубокого смысла, что сказать надо немедленно, а то смысл уйдет. Василий волнуется и выпаливает каждую фразу по отдельности, требовательно глядя в глаза собеседнику: понимаешь? Понимаешь?

Я прошу: можно сумку поставить под сиденье? Василий беспомощно вскидывается, озирается: а я где же? Когда сумка благополучно спрятана, снова забывает о моем существовании.

Спутник – высокий сухой старик с белыми кудряшками над залысинами высокого лба. Нос орлиный, с горбинкой, очень светлая и ровная кожа на лице, совсем мало морщин. Говорит, напротив, через задумчивую оценочность. Даже «Добрый вечер» рождается у него не сразу, а через паузу.

Поезд трогается, и Василий достает из кармана диктофон. Ставит на стол, включает. Я инстинктивно отодвигаюсь.

В диктофоне через какие-то шумы – ровный учительский голос молодого мужчины. Что-то о духовном и культурном развитии.

- Очень хорошая запись, - говорит Сухой.

- Очень! – говорит Василий. – Это я с приставного стульчика! Когда – поближе – сидел! Я теперь – всегда – на приставном стульчике буду! Всегда – поближе!

- Дак это когда охрана даст, а когда и не даст…

И некоторое время они слушают молча.

Я гадаю: политика? Наука? «Память»?

- Очень хорошая запись, - говорит Сухой.

- А вот – смотри! – говорит Василий, - смотри! Что мне женщины! Подарили! Серебряное!

Сухой разглядывает кольцо. А ты знаешь, говорит, что раньше серебро было дороже, чем золото. Потому что его было мало.

Молчат.

- Была у меня одна женщина, - говорит Сухой.

Я навостряю уши.

- Шестьдесят пять лет, гипертензивная болезнь… она ко мне когда пришла, у нее рабочее давление было 280 на 220. Проголодала она двадцать дней, потом у меня восстановилась – а муж у нее в командировке был. Приезжает муж, она ему дверь открывает, а он ее не узнает: морщинки разгладились, похудела, выглядит на пятьдесят. Муж говорит: где моя Маруся-то? Уйди, ты кто такая? А она ему: я твоя Маруся и есть! А он: да иди ты, сестра, что ли? Что я, свою старуху не знаю?..

Василий подбадривает рассказчика аханьем и уханьем.

Врачи, думаю я. Только странные какие-то врачи.

- А в Питере женщины-то… - говорит Василий, - с молодых лет… занимаются!

- Чем занимаются, - интересуется Сухой. – Нумерологией?

- Нумерологией! И выбирают, знаешь, ослабленных самых людей! Вот так держат за руку, а потом бросают…

- А вот послушай! – резко меняет тему Василий, - а у тебя на даче? Пирамида? Стоит?

- Знаешь, - говорит Сухой, - стоит. Помидоры в ней растут – мы хотели аж жаловаться продавцам идти, не тот сорт продали… Низкорослые - по пять метров вымахивают. А еще перцы хорошо растут. А вот баклажаны – плохо.

- А ты знаешь? – кричит Василий, - вот послушай! Знаешь? Какой водой – растения – поливать надо?

Сухой терпеливо кивает.

- Вот ты баклажку поставил? Стоит она – неделю – две – стоит, а потом ты две части сливаешь, а тяжелой водой – тяжелой водой – поливаешь?

- Да, - говорит Сухой, - растениям – им, чем хуже вода, тем лучше. А вот еще я уж лет восемь не пользуюсь магнитами, а раньше пользовался…выкидывают старые приемники, а я из них магнит вытаскиваю и на шланг насаживаю. Так намагниченная вода хорошо идет – по восемьдесят пять ведер клубники за лето собирали, не знали, куда девать.

- А жена твоя – воду не заряжает?

- Заряжает! Один раз проверили, зарядила она стакан, потом пришли из поликлиники, а она говорит: ну, какая вода вкуснее? Медсестра говорит: эта. Уж мы потом человек десять позвали, и стаканы меняли, и все равно заряженная вода вкуснее, Вась.

- А ты знаешь? Что у заряженной – у заряженной воды-то – энергетическая емкость больше? Вот если у простой – у нее около 20. У святой воды, которая из церкви, - у нее 40. Всего сорок! А если заряженную! Измерить! У нее до ста! До ста! Вот какая сила…

Пока я хожу курить, направление беседы меняется. Опять возникает диктофон, «Григорий Петрович сказал», и что он сказал, и как… Василий страстно шепчет над столом, я улавливаю только обрывки: «…сказал… что число 761… лечит… а 837 – стабилизирует… так я думаю! Надо записать на пленку и крутить! А? Хуже-то? Не будет? Не будет?»

- Не будет хуже! - степенно успокаивает Сухой.

- Ну вот! Я это уже давно придумал!!

И когда я залезаю на свою полку и закрываю глаза, до меня все еще доносится:

- Вася, ты берешь цветы софоры…цветы софоры и цветы земляники. Лесной земляники.

- Как ты сказал? Земляники? А как же цветы брать, она же тогда не заплодоносит!

- Вася! Плоды тебя не интересуют! Ты в лесу берешь цветы. Цве-ты. Земляники цветы. Можешь малины цветы. Смородины цветы.

- Не ягоды?

- Вася, не ягоды. Ягоды – это от болезни, от жара, это на зиму. А тебе надо цветы. От склероза…

ирина

Еще с утра я думала, что его звали Володя, но к вечеру поняла, что Валера, и вот тогда-то и выстроилась вся цепочка, и все стало на свои места.

Ирина и Валера, или Валерка, как она говорила, выпуская дым сквозь сжатые зубы, а фамилий их я не помню, да они и ни к чему.

Ирина - худая, сутулая брюнетка в очках, и небольшой крепкий рыжеватый Валера с татарской фамилией, в городе Питере в голодном 1998 году. Жили они и раньше, и имели на двоих четверых детей, в Нейшлотском переулке, дом 5, от Выборгской через сквер и заросшие травой ничейные рельсы. Двое детей по Ирининой фамилии, двое по Валериной.

Дом пять во дворе, там, где два этажа с высокими потолками, а третий низенький, почти мансардный, а может, и вру. Там еще на лестнице стояли остатки неунесенной мебели, и баночка была для курения подростков и нас с Ириной, когда нужно было покурить в уединении, на корточках, по-пятнадцатилетнему. Но уже ни мебели, ни баночки.

Дом пять, вход со двора.

Я пришла туда с Виталием и делала салат на кухне с Семенычем, а Семеныч был седоватый активный еврей, которого все звали Рабинович, потому что фамилия его была Иванов. Тоже Виталий, но пришла я не с ним, а с другим Виталием, который был друг С., и который в своем реестре числил меня как женщину С., а что думал по тому поводу С. - то совсем никому неизвестно.

Был солнечный октябрьский день, день рождения Ирины, и мы делали салат из ерунды, и солнце светило так, что в глазах С. зажигались специальные зеленые искры, и двое детей его тусовались с Ириниными четырьмя, а я ходила по комнатам неприкаянно и смотрела из-за косяка, как С. наигрывает на рояле - в первый и последний раз. Грустно и тихо.

Семеныч пел песни, и я пела песни, и С. конфузливо гордился мною и поглядывал из-под бровей, чтобы все видели, как поет его женщина, и с тех пор я стала приходить в этот дом и мыться в большой ванне на кухне, за символической занавесочкой, потому что жила на Балтийской без ванны - долго, весь голодный остаток 1998 и половину 1999-го.

Ирине и Валере было под сорок, без пяти минут сорок, и это был их последний шанс, говорила Ирина, запивая сигарету молоком, поскольку верила, что молоко снимает никотиновую зависимость, а кроме сигарет, ей не было нужно практически ничего. Слишком тонкая и слишком спокойная для своих бесконечных четверых детей - девочка тринадцати лет и погодки-мальчишки - 7, 8, 9, старший Сережа, Юджин и Юлий, а девочка была Яна.

Только один раз Яна опрокинула сковородку с безумным блюдом из яиц и хлеба, и Ира вышла из себя и закричала: "Ты испортила целую сковородку еды!"

Был голодный 1998 год, и в Питере никто не умел хотеть ничего, кроме немного денег и немного еды, потому что четверо детей при неработающей матери и муж - оператор пресс-службы УВД - это, согласитесь, не бог весть какое сокровище, в полуразваленной квартире на Нейшлотском, пять.

Приходили мастера и делали потолок в рамках капитального ремонта, и был бардак и сгруженные в кучу вещи, и свернутые рулонами покрывала из леопардового плюша, леопард был всюду, я как-то спросила, Ирина сказала, это у нее такая ассоциация с мужественностью и сексом.

Секс в 1998 году в Питере имел отчетливый привкус нищеты, в любой точке города, нищеты и несчастливости, что там говорить. Это был их последний шанс, Ирины и Валеры, шанс решить, что нужно бежать, и бежать.

Нужно было в Канаду. Почему-то непременно в Канаду - то ли потому, что туда брали, то ли потому, что не было выхода. Лихорадочно куря, Ирина говорила мне о том, что там лучше, что есть шанс. Вся кухня была увешана звуками и словами, я приходила учить детей английскому, как - не помню. Я учила детей и брала за это копейки, потому что тоже нужно было жить и есть, я переводила их биографии на английский язык, я мылась в кухонной ванне и слушала оттуда, как Ирина говорит о лучшей жизни.

Валера приносил со службы сводки вроде этой: 11 февраля гражданин Н. поскользнулся и упал на площади Восстания, в бессознательном состоянии был сочтен умершим и направлен в морг Центрального района, 12 февраля из морга был переведен в реанимацию с множественными ушибами и общим охлаждением тела, 13 февраля устроил беспорядок в реанимации и был переведен в общую палату со сломанной ногой и под усиленным надзором, 14 февраля выписан в гипсе, просьба не разглашать в СМИ.

Тем временем заполнялись длинные анкеты, заполнялись с ошибками и глупыми ошибками, "он написал, что это мой первый брак!", а на самом деле второй не то третий. "Ира, ну кто, кто пойдет проверять? Кто будет запрашивать свердловский или какой там уральский ЗАГС..."

Я не верила, а они собрались и уехали, раздав мебель, продав квартиру, вынеся на помойку тюки с детской, исключительно детской одеждой.

Уехали в августе, и больше я о них ничего не слышала. Никогда и ничего.

нарва

За полчаса до Ивангорода - Кингисепп. Автобус въехал, кряхтя, на пятачок у автовокзала и замер на двадцать минут, пережидая очередь писающих пассажиров. Туалет в здании автовокзала был платным, по десятке за вход, две стареньких кабинки задергивались на ситцевую занавесочку, вода из проржавевшего крана не текла, кажется, никогда. Бабульки-путешественницы ругались в голос, но облегчились, подобрались, погрузились, тронулись дальше.

Это все потому, что кассирша на Ленинградском заартачилась и не продала Вере билет до Нарвы на гражданский паспорт. За кассиршей заартачилась администратор, обе кричали: вы все-таки за границу едете, почему такие вопросы странные? А если бы вы в Финляндию ехали, вы бы тоже брали на российский?

Загранпаспорт тем временем лежал в Питере на оформлении визы, и уже много было беготни по турагентствам, и много маеты с бумагами, и шоколадка сердитому менеджеру, - нет-нет, никак нельзя было отменить эту поездку. Вера решилась ехать кружной дорогой, из Москвы – в Питер, а там – прямиком на автовокзал и до Ивангорода.

И вот - конечная, Вера разминает затекшую спину, подхватывает саквояжик, оглядывается: кажется, к реке – это туда. И пускается вниз по склону, по разбитой тропе меж кустами. Там течет широкая Нарова, там – граница.

Нарова синяя-синяя, с белыми барашками, над Наровой – строгий и пустой граничный мост, через реку переглядываются молча две крепости. На российской стороне – тяжелая, кряжистая, серая Ивангородская. На эстонской – светлая, стройная, красующаяся «длинным Германом» - Нарвская.

Под стенами Ивангородской – выгоревшие камыши, через которые нахально пробирается неизвестного гражданства кошка.

Все это видно с пограничного пункта, где собралась будничная пешеходная очередь.

Стоят – с авоськами, с кошелками, с велосипедами, с унитазами в обнимку. Дети похныкивают и повизгивают, родители прикрикивают. Везде написано: не курить на территории таможенного терминала, не пользоваться мобильной связью. Курят и пользуются, прячась от солнца под нехитрые кусты. Очередь субботних дачников с прогулочным выражением лиц, и нипочем не скажешь, что впереди – государственная граница. Вдоль очереди бегает дед, спрашивает: что несете? Сигареты несете? Сколько?

Блок, говорит Вера. Блок, огорчается дед и перебегает к другой жертве.

Это местный бизнес: на российской стороне сигареты вчетверо дешевле, много через границу не пронесешь, но если словчить и сунуть кому-нибудь в мешок лишний блок, выйдет какой-никакой навар.

Через границу ходят по нескольку раз в день: за бытовыми мелочами, сантехникой, сигаретами, водкой, повидать соседей. Одна Вера тут – путешественник издалека, но и у нее – легонький саквояжик, ничего лишнего.

Терминал у Наровы, между государств, - в низине, эстонские мобильники не тянут, работает только вездесущий МТС. На самом пороге пограничного пункта пищит смска: «zhdu za estonskim pogranichnikom». Очередь нервно шевелится, еще раз проверяют свои телефоны, еще раз трясут ими – связи нет. Немолодая женщина не выдерживает: у вас российский? Можно позвонить, я коротко? Звонит, действительно коротко, и купюру сует: берите-берите, пригодится еще.

Очередь делится на две, по числу столов, за которыми шуруют хмурые, с утренней смены еще, погранцы. Верин саквояж смотрят поверху, слишком маленький для большой контрабанды. Эх, жалеет Вера, можно было бы два блока сигарет ровным слоем упихать, и никто бы не заметил. Не для бизнеса, в подарок.

Потом – перейти Нарову по мосту, посмотреть на синюю воду. Очередь на паспортный контроль, неулыбчивая эстонка гасит визу синим штемпелем, и – дорога в гору, в город, в старую Нарву. Алеша выступает из-за угла, улыбается застенчиво. Небритый, с тяжелой сумкой на плече, всегдашняя бейсболка на густых выгоревших волосах.

- Я тебя на мосту видел, как ты шла. Здравствуй!

У Алеши в сумке – термос кофе, и запрещенный коньяк – пол-литра, и сигареты, которых на улице тоже нельзя. Алеша берет Веру за руку и ведет в парк у входа в крепость. Там, на пустынной лавочке, спинами к городу, они курят, и глотают подостывший кофе, и – осмотревшись по сторонам – потягивают коньяк из горла. Вера знает, что Алеша - не любитель выпивки, это все для нее, только для нее. Вера улыбается, и жмурится на эстонское солнце. Хорошо.

У Веры ваучер в маленький гостевой дом. Надо ехать? - спрашивает Вера. Куда ехать? – удивляется Алеша. - В Нарве все пешком.

Они идут пешком и строят предположения: что ждет Веру в гостевом доме? Общежитие с тараканами, или деревянный шалашик с удобствами во дворе? Однако же гостевой дом «Нарвских Электросетей» оказывается вполне современным двухэтажным отелем, с улыбчивой хозяюшкой за стойкой регистрации. Там прохладно и тихо, и без вопросов оформляют двойной номер вместо одиночного – за дополнительную плату, конечно. И спрашивают еще: вам завтрак во сколько подавать? - Завтрак? – Завтрак. – Ну… ммм… давайте в десять!

- Хорошо, - улыбается хозяйка, - располагайтесь.

На стене коридора – репродукции со старых гравюр. Вот смотри, говорит Алеша, это ткацкая фабрика, на ней моя мама работала, когда я был маленький.

Тихо - ни души. На весь коридор – девять или десять дверей, комнаты без номеров, но с именами. Им досталось жить в «Анне».

Номер с собственной плитой и раковиной, белоснежное белье на сдвоенной кровати. Пыльная Вера аккуратно присаживается на край постели, вытягивает ноги.

Удивительно.

Ей никогда прежде не доводилось жить в гостиничном номере с мужчиной. В этом есть что-то совсем взрослое и волнующее, как будто ее, верина, жизнь краем пересеклась с расхожими, обыденными сюжетами других жизней – и этой редкостью пересечения осветилась, как новым и занятным переживанием.

Алеша тоже улыбается, видно, и ему в новинку буржуазное уединение.

Так, улыбаясь, они отправляются в душ, потом долго дурачатся на белой простыне, потом закусывают коньяк московскими вафлями, потом набрасывают на себя свежую одежку и курят в специально отведенном месте – над лестницей.

Потом - выходят в город.

День уже гаснет понемногу, бледнеет июльское небо, удлиняются тени. Вера с Алешей гуляют по крепости, ступая след в след друг друга. В крепости подстриженная трава и строгие камни среди травы, и Вера говорит: похоже на Англию, а Алеша говорит: я тут когда жил, мы с пацанами вооон на тот остров ходили купаться. И плавали на спор через Нарву, вот в этом месте. И показывает на буруны и заводи городской Наровы.

Вера молчит. Вера думает, что у Алеши полная сумка непонятно чего, у Алеши все сложно. Дома, в Таллинне, ждет его девушка Вика, которая еще не знает о Вере. В Нарве болеет его мама, Алеша уехал из Таллинна помочь маме с ремонтом, а мама в больнице, онкология. У Алеши в сумке инструменты для ремонта, и грязные вещи, и какое-то еще барахло, и небрит Алеша, и невесел.

В магазине продают смешной эстонский сок, и эстонскую минералку, и почему-то украинское печенье. Вера покупает себе минералку, и травный чай – у нее болит горло. Потом, в гостинице, они будут заваривать этот чай и разговаривать о неважном. А пока в старом парке над Наровой – ни души, парк тенист и высок, и видно еще залитую солнцем, равнинную, скучную чужую сторону. Возле пограничного пункта – большой плакат РОССИЯ. Вот она где, родина-то, думает Вера. И курит, стряхивая пепел с высоты в быструю Нарову.

Перед сном они выходят покурить на лестничную площадку. Алеша долго копается в сумке, ищет чистые носки, Вера говорит: какие глупости, иди босиком – все равно повсюду дорожки лежат, да и нет никого. Алеша сидит боком на перилах, поджимает ноги, стесняется. Конечно, проходят сразу три женщины, и вскользь осматривают Веру с Алешей, и уходят по своим номерам.

- Вот видишь! – говорит Алеша.

- А что такого? – удивляется Вера. – Ну, подумаешь – босиком.

- Неприлично… - шепчет Алеша.

Вере это как-то странно, и немного утомительно, и день длинный вышел, так что она засыпает сразу же, свернувшись калачиком на своей половине постели, пока на экране достреливает какой-то американский боевик, найденный по местному русскоязычному каналу. Вера спит крепко, и уже не слышит, как Алеша выключает телевизор, как обнимает ее, как долго лежит без сна, как, наконец, выравнивается его дыханье.

Воскресенье же с самого утра обещает быть по-июльски щедрым. Их ждет достойный завтрак в пустой столовой: горячая яичница на тарелках, тосты, йогурт и кофе в кофеварке. А после завтрака – пора выписаться из гостиницы и бежать на пляж! Ну и что, что пляж – все та же приевшаяся Балтика, и нет особой разницы, где на нее смотреть – с камней Васильевского острова или с Эстонской стороны. К морю, к морю! – торопит Вера.

Она надевает джинсовый сарафан с открытыми плечами, и легкие босоножки на каблуке, и придирчиво осматривает себя в зеркале. Ничего. Очень даже ничего.

А купальник не буду, говорит Вера, я его на пляже надену. Незачем в синтетике всю дорогу париться.

- А как же ты поедешь? – пугается Алеша.

- А так и поеду, - смеется Вера.

- Без трусиков?! – ужасается Алеша.

Алеше кажется, что это – ужасно неприлично. Вера спорит: сарафан длинный, плотный, через джинсовую ткань ничего не видно… Вера хочет капризно надуть губки, но для таких дел нужна практика, поэтому выражение лица у нее становится каким-то козьим – упрямым и шалым одновременно. Она уже решила, что поедет - так. И потом, это ее развлекает: и паника Алеши, и ощущение свободного тела под скромным, до колена, подолом. Не обсуждается!

В стареньком, битком набитом «Икарусе» – пляжники и дачники, дорога к морю тянется полчаса вдоль все той же Наровы, мелькающей за полями и заборами. Остановки у каждого столба, на остановках – небольшая ротация пассажиров, и так Вера с Алешей продвигаются вглубь салона, где немного больше воздуха и места. Вера прижимается к Алеше бедром и тихо радуется, когда он краснеет и шипит ей в ухо: «Перестань, я же… реагирую!..»

Автобус сворачивает наконец в прямую приморскую улицу.

Усть-Нарва – занятная смесь своего и чужого, аккуратные, нероссийского покроя домики, иноязычные вывески на углах - и совсем российские шашлычные и прочие общепиты туристической зоны, с непременным шансоном, с праздно посиживающими в тени зонтов крепкошеими горожанами.

Улица идет вдоль моря, между ней и морем – сосновый лес, пробитый частыми косыми просеками и тропинками, ни дать ни взять – Комарово-Курорт.

Алеша рассказывает, как работал поваром в местном санатории, готовил кашу на 80 человек отдыхающих. Санатория за соснами не видно, тропинка полого спускается к открытой полосе песка, там холодная синева и корабли на горизонте.

Середина июля, но песок чуть теплый, и ветер, и когда солнце прячется за тучу – кожу берет озноб. Градусов 16-17, говорит Алеша, и Вера ежится, но мужественно вдевает себя в купальник – благо, народу на пляже мало, и никому ни до кого нет дела.

Они снова извлекают из большой алешиной сумки контрабандный коньяк, и лениво пьют из горла, и запретно курят, и подставляют солнцу одинаково белые плечи.

Вода холодная и чистая. Вера медленно заходит глубже и глубже, вытягиваясь на цыпочках, нехотя, с тихим визгом отдавая морю каждый сантиметр мурашчатого тела. Аааах! – и плывет, отфыркиваясь, щурясь, слегка поднимаясь на каждой волне и падая в низинку между. Волнение слабое, но есть, и ветер гонит облака к городу, то закрывая, то открывая солнце.

Алеша не взял с собой плавок и купается в потрепанных трусах с пуговичной ширинкой. Алеша выходит из воды, от движения и волн ширинка то и дело распахивается, Вера шикает, Алеша ойкает, Вера улыбается.

Озябшие, снова пьют коньяк и растягиваются на полотенце.

- А знаешь, я все могу простить, кроме измены, - говорит вдруг Алеша.

Вера открывает один глаз.

- Это говорит мужчина, который живет с девушкой по имени Вика?

Алеша кряхтит, держит драматическую паузу. Потом вздыхает.

- Да… Ты меня убила.

- А что тут убивать-то, - фыркает Вера и закрывает глаза, солнце снова вылезло из-за облака.

На ветру не слышно, как обгорают плечи, а они обгорают.

Вера, пора ехать, говорит Алеша, скоро поезд, а нам еще поужинать не мешало бы.

Поехали, соглашается Вера, и снова ныряет в кокон сарафана, и вылезает из недосохшего купальника, и отряхивает с лодыжек налипший песок.

На автобусной остановке они жуют эскимо. Все-таки разница, да: такая большая очередь, и никто не курит, вот что удивительно. Все опасаются полицейских, которые нет-нет, да и проедут мимо на мотоцикле, в своих приметных лимонных жилетах. Вера думает, их специально так раскрасили, чтобы примерные граждане успевали спрятать за спину бутылки с пивом и закинуть в кусты окурки. Леденцовый, lolipop цвет – в Англии в таких жилетах специальные женщины сопровождают детей при переходе улицы, и сигналят транспорту: притормозить. Сопровождали раньше. Неизвестно, как оно теперь.

В автобусе просторно, но почему-то душно, а может, напекло. Вера снова прижимается к алешиному бедру, на этот раз рукой, и удовлетворенно улыбается. И где-то через мгновение или пять приходит в себя на автобусном полу: Алеша держит ее подмышками, толпа расступилась, и кто-то поспешно встал с двойного сиденья, Веру сажают осторожно, Вера моргает. Перед глазами медленно растворяются красные пятна.

- Это что было? – спрашивает она и удивляется слабости своего голоса.

- Это ты в обморок упала… - смущенно говорит Алеша.

Потом он расскажет, как много версий успели выдвинуть пассажиры за минуту вериного обморока, но сейчас - просто машет на Веру чужой газетой, и в глазах его плещутся беспокойство и нежность. Слава богу, скоро остановка, они вываливаются из автобуса, и Вера пересиживает приступ дурноты на деревянной лавочке.

- Ты не бойся, у меня так бывает, - говорит Вера. – Просто мало воздуха…

- Мало воздуха… - повторяет Алеша. – Ты меня так испугала…

- Я сама испугалась, - смеется Вера, и пьет теплую минералку прямо из горлышка литровой бутылки. Вода льется по подбородку, по шее, затекает вглубь, под непроницаемый сарафан.

- Ну что, пойдем? – спрашивает Вера. – Я уже в порядке.

И они идут в маленький китайский ресторан, чтобы хорошенько поужинать перед вериным отъездом.

В маленькой Нарве все пешком, и из ресторана можно не торопясь идти на вокзал. Вокзал в Нарве тоже маленький, полупустой: за полчаса до проходящего таллинского поезда даже таможенный пункт закрыт, и во дворе на лавочке сидит только пара разрозненных отъезжающих – судя по виду, москвичей.

Вера сидит на лавочке, Алеша рядом, держит ее руку обеими ладонями.

Вера думает, что как-то быстро прошли выходные. Дольше была маета с визой, и чуть ли не дольше была дорога до Нарвы, чем сама Нарва. Алеша молчит и думает о своем, щетина на его щеках стала чуть длиннее, на нем снова грязная черная футболка, после вокзала он пойдет навестить маму в больницу, а потом – будет делать ремонт в пустой маминой квартире, а потом – коротко поспит и пятичасовым автобусом уедет в Таллинн, с утра ему на работу.

Вера уходит в дверь с надписью «Зона пограничного контроля», перрон вдоль Таллинского поезда – пуст, проводница безразлично проверяет билет (взятый еще на российский паспорт). Поезд тянется мимо вокзала в сторону России, и уже из окна купе Вера видит Алешу за прутьями забора: Алеша машет ей рукой, машет, машет.

Поезд медленно переползает Нарову и останавливается на таможенный досмотр.

Вера вздыхает и открывает саквояж, и достает путеводитель по Таллинну.

Они все равно расстанутся, немного позже. То ли потому, что Нарва будет всегда короче дороги в Нарву, то ли виновата окажется невидимая девушка Вика, а то ли просто чуть больше потребуется сил, чем было - у Алеши и Веры.

Но это - впереди, а на половине пути – утренняя Москва, суетное метро, привычный офис, и кто-то спросит, глядя на саквояж: где была? Вера небрежно ответит: в Эстонии, и достанет из саквояжа пластиковый контейнер с кусочками курицы из китайского ресторана, прощальный отсвет выходных.

дни веры павловны

...в пятницу вера павловна отдыхает, вымотанная неделями беспрерывного пьянства на фоне бронхита.

руководство в полном составе уехало на конференцию, вера павловна - на хозяйстве.

единственный, кто всерьез воспринимает новое положение вещей - арацкий. ему нужно отпроситься в поликлинику. надеюсь, квд? - говорит вера павловна. я бы тоже так подумал, говорит арацкий.

вера павловна мучительно кашляет и собирает из кусочков резюме на недоописанных кандидатов (в четверг к ней пришло шесть человек, и последний ушел тогда, когда коллеги в соседней комнате уже выпивали за здоровье веры павловны, запоздало празднуя ее день рождения).

вера павловна думает о кандидатах.

еще вера павловна думает о сломанной стиральной машинке и о том, что надо сосредоточиться и понять: отчего она не работает.

за перегородкой появляется большой букет. это благодарная леди отдаривается, подписав контракт с иностранным работодателем (позиция заместитель генерального директора, з/п от $4000). вера павловна думает о том, как это все прекрасно, но редко. букет пахнет герберами.

час дня, время икс. вера павловна бросает все резюме и букеты и едет к клиенту.

*

клиент где-то на юго-западной. в заявке написано "технолог печатного производства".

вера павловна смотрит в окно на воробьевы горы и думает о том, где найти технолога печатного производства.

вера павловна выходит из метро под указатель "улица 26 бакинских комиссаров" и оказывается на улице покрышкина. от огорчения тут же теряется и опаздывает к клиенту на 20 минут.

клиент - приятный немец средних лет. из разговора становится ясно, что нужен ему не технолог, а, в лучшем случае, инженер-механик без опыта работы и без знания оборудования. то есть просто приятный мальчик, готовый всему учиться.

вера павловна оставляет визитку и рекламные проспекты. клиент дарит ей рекламные проспекты и наливает минеральную воду.

вера павловна знает, что просто приятного мальчика найти сложнее, чем директора химического завода. клиент не хочет платить аванс.

им было очень приятно познакомиться.

вера павловна берет рекламные проспекты и уезжает по ленинскому проспекту в сторону к/т ударник.

тяжело и глубоко засыпает в троллейбусе на солнечной стороне. снов не видит.

*

остаток дня вера павловна доделывает чужие анкеты. рабочий день до шести тридцати. в семь они курят на улице с и.а., обсуждая дневные заботы. к офису подъезжает машина руководства.

в семь двадцать шефы вызывают веру павловну и других случайно задержавшихся сотрудников в свой кабинет. там наливают коньяк и рассказывают о будущем российского рекрутмента. вера павловна пьет коньяк и хочет домой.

она возвращается к своим анкетам и думает о будущем российского рекрутмента.

*

в восемь уезжают шефы. в восемь тридцать вера павловна отрывается от анкет и едет на кропоткинскую. там, в темных дворах за сивцевым вражком, она находит освещенное здание школы, в ней три десятка взрослых людей учатся соционике.

вера павловна боится социоников, но ей нужно немного поучиться.

вера павловна думает с паническим ужасом, что вот она придет, и на нее набросятся и станут типировать и доказывать ей какой-нибудь не ее тип.

от этого у веры павловны кружится голова и тошно в животе, где, кроме растворимого кофе, коньяка и сигаретного дыма, последние восемь часов ничего не было.

*

учителя соционики, меж тем, оказываются милы и не набрасываются на веру павловну с мучительными словами, а напротив, дают ей безобидный тест на 10 минут. в тесте много цифр. на что это? - с ужасом спрашивает вера павловна. на внимательность, утешают ее.

и вот в десять вечера вера павловна сидит, оперши усталую голову на руку, в чьей-то учительской, и решает примеры из арифметики, числом до сорока. делает в них одну ошибку.

очень хорошо, говорят ей учителя соционики, приходите обучаться сразу на второй модуль.

и с этой загадкой вера павловна покидает добрую школу .

*

в ночь вера павловна читает мураками. это последняя нечитанная книжка в доме, и очень славно, что на выходные есть хотя бы мураками. "мой любимый sputnik", пишет мураками, и в этой книжке много одиночества и литературы.

одинокая от книжки, вера павловна ломается в четыре утра, гасит свет и закрывает глаза.

в темноте вера павловна думает о том, что надо бы купить компьютер, чтобы писать свои книжки про одиночество и литературу, потом думает о том, что нужно издать хотя бы то, что давно собирается, мысли ее переключаются на любимое питерское издательство и целесообразность контактов в ближайшее время, политические соображения, то-се, мысли возвращаются к необходимости купить компьютер и, не находя импульса на второй круг, гаснут и проваливаются в сон.

*

сон веры павловны недолог: она просыпается от странного шума в квартире. вера павловна слышит чужие шаги, какой-то стук, скрип. вере павловне страшно, но не очень: все-таки она помнит, что на окнах крепкие решетки. вера павловна слышит долгий звук чужого мочеиспускания. вера павловна думает, что, видимо, мужчина (а это наверняка мужчина) очень много выпил пива на ночь, чтобы к пяти утра накопить столько жидкости внутри. вера павловна слушает - минуту, две или три. струя умолкает, и по шуму слива вера павловна наконец понимает, что звуки эти - не в ее квартире. должно быть, тот самый сосед сверху, который по ночам громко храпит, а летом иногда писает в окно.

вера павловна поминает добрым словом чудо-строителей дома с бумажными потолочными перекрытиями и устраивается поудобнее на подушке.

*

вера павловна видит сон: как она присутствует на дне рождения андрея заблудовского, притом отношения веры павловны и заблудовского намного превышают по степени интимности и привычности когда-либо реально существовавшие.

но удивляться этому во сне некогда, начинают собираться гости.

среди гостей - полная команда секретов. все немножко старые, немножко толстые, очень реальные.

кушают салаты, разговаривают. вера павловна общается с заблудовским, пару раз сбиваясь на "андрюшку", и задумывается о том, что сон тянется как-то слишком долго - гости начинают хмелеть и шуметь.

вере павловне кажется, что сон происходит в режиме реального времени. все его персонажи до осязаемости натуральны, только андрей разве что чуть помоложе, смотрится не на сорок пять, а на сорок, и это его очень красит.

вера павловна выталкивает себя из сна, когда ей окончательно надоедает вся эта пьянка. на часах около полудня.

*

вера павловна трясет головой, чтобы выбить оттуда странное послечувствие сна.

вера павловна варит остатки кофе и заносит в список покупок: купить кофе в зернах. вера павловна пьет кофе и дочитывает мураками, там как раз завертелась основная интрига. сумирэ пропала, уйдя в другой мир, мюу крутится на чертовом колесе, а главный герой кропотливо дифференцирует свои чувства к разным женщинам, как обычно, не зная, что ему со всеми ими делать.

кофе кончается раньше мураками, потом заканчиваются сигареты.

вера павловна ругается на мураками: у него в финале все хорошо, а в жизни веры павловны точно такая же история обернулась иначе. вера павловна чувствует в этом какой-то подвох.

*

чтобы как-то все это уравновесить (2х2) , вера павловна ставит пластинку секрета и начинает нехитрую уборку.

вера павловна вспоминает о сломанной машинке и под старый добрый блюз бродячих собак восстанавливает прерванные электрические цепи в кухне.

в голове веры павловны плещутся волны чужих и своих снов, своего и чужого одиночества.

вера павловна едет к людям, чтобы уравновесить то и другое.

*

в 8.40 вера павловна смотрит кино про сопливое американское счастье. билеты в кино подарила ей ксень на день рожденья.

посреди кино ксень утыкается ей в плечо и говорит: ну, с днем рожденья, анистратенко.

"это любовные послания? - это не любовные послания, это е-мэйлы".

кино искусственное, как силиконовая грудь красавицы.

после кино вера павловна не хочет ехать домой. у нее все еще мутновато на душе от долгого сна и пустот мураками.

вера павловна берет вино, и сыр, и крабовые палочки, и едет на маяковку, чтобы пить вино, и есть сыр, и разговаривать о соционике.

*

вера павловна спит на чужом диване, укрывшись одеялом до подбородка.

ей снится, как сослуживцы в полном составе едут отдыхать в осенний грязный провинциальный городишко. там мужчины ее офиса - вчетвером, засучив рукава и навострив лопаты, - раскапывают чью-то могилу.

*

вера павловна просыпается от елкиных шорохов и выползает в мир.

в миру вера павловна и елка покупают по бутылке холодного тана и разъезжаются по разным направлениям москвы.

остаток воскресенья вера павловна ведет порядочный образ жизни.

ей все время хочется выйти в интернет и рассказать миру про странный длинный сон с заблудовским, и про мураками с его спутниковым одиночеством и хэппиэндовым концом, но вера павловна держит себя в руках.

вера павловна читает вперемежку веничку ерофеева (малыми дозами) и дмитрия быкова (малыми дозами). также она делает уборку и стирает белье (малыми дозами, чтобы не смешивать краски).

вечером вера павловна едет к старой подруге машке.

у машки едят торт и разговаривают о других старых друзьях, которых они обе не видят годами.

вера павловна наедается торта, напивается зеленого чая и едет домой, чтобы наконец лечь спать, потому что с утра на работу.

*

вере павловне снится сон: как она лежит посреди травы летним днем. на вере павловне джинсовый сарафан, завязывается как парео, на шее, вера павловна не очень причесана, но ей плевать. вера павловна кусает травинку и видит, как рядом с ней на дороге останавливается большой автобус со съемочной группой из рекламного агентства.

из автобуса выходят разные незнакомые люди. потом по лестнице спускается ярослав орлов в джинсах и белой майке.

ярослав орлов идет к ней, и блестит на солнце его темно-коричневая голова. ярослав идет слегка вразвалочку, с непроницаемым хмурым лицом. подает легкую руку, тянет, и вера павловна встает из травы.